Тревожно оглядевшись, я быстренько отвязал вожжи, зацепил их за копыл рядом с оглоблей, перекинул лямку через плечо и, налегая изо всех сил, пошел рядом с Буянчиком. Пусть наши враги не думают, что мы заплачем, — не на тех нарвались.
— Но-о, малыш, но-о! Ах ты!.. Тпру! Тпру! Тпру!
Вот незадача! В толк не возьму, как это вышло. На ухабе санки швырнуло, жеребенок рванулся изо всех сил и… выскочил из оглобель. Гори оно гаром — гуж порвался. И ничего удивительного: был-то он из гнилой веревки.
Руки у меня, как грабли. Хукаю на одубевшие пальцы, хлопаю в ладони, а веревки не связываются. Они, словно железные, не гнутся, хоть плачь. А вокруг чистое поле, ветер и метель. Ни ночевать здесь, ни бежать, бросив дядю, в село за подмогой. Нет, надо обождать, может, будет кто идти или ехать. Нечего впустую жилы рвать, передохну малость.
Укутавшись в постилку, которой был накрыт дядя Андрей, я сижу на санках. Текут через дорогу белые ручьи, текут. Белый, будто вылепленный из снега, стоит Буянчик. А вот я уже лежу на печи за белым пологом. Лежу и не могу понять, где это бабушка разжилась такой материей. До войны, помнится, такие марлевые пологи давали больным малярией, чтоб их не кусали комары. Был такой и у моего отца. Так неужто и у меня малярия?
А снизу так славно пригревает, и от этого приятного тепла по всему телу разливается истома, не хочется шевелить ни рукой, ни ногой. Бабушка знает, что это просто-напросто лень. Надо бы ее выгнать из меня, да жаль — отца нет, а сама она уже не совладает.
Она, как обычно, гремит чугунами, сковородой, заслонкой. Рядом со мной калачиком свернулся Глыжка. Спит он беспокойно, брыкается и почему-то кричит басом:
— Эй ты! Чего сидишь? Замерзнешь.
Открыл я глаза — ни печи, ни хаты. Передо мной стоит белый, как мельник, мужчина. Снег на шапке, на плечах, на бровях и усах. Стоит и зло кричит, как глухому, заслоняя от ветра лицо трехпалой солдатской рукавицей:
— Чего рот разинул? Жить надоело?
Только теперь я разглядел, что это солдат, что почти рядом с моими санками, отдувается сизым дымком санитарная машина. Она засела в глубоком сугробе. Вокруг машины с лопатой мечется шофер и клянет все на свете. Хлопнув дверцей кабины, ко мне подходит офицер. Кажется, даже знакомый. Это сутулый, длиннорукий, в больших очках капитан-медик. Когда Скокова Лешку с сыпняком забирали, и он тогда был. Ох, и турнул же он нас с Санькой со двора, бежали — остановиться не могли. Говорил, и нас заберет, как разносчиков болезни. А у него разговор короткий. Сыпняк? На носилки, хату облить, одежду — в камеру. Иные просят-молят — и слушать не хочет. Строг капитан.
— Живой? — спросил у солдата.
— Живой, чертеныш, — ответил тот.
Солдат быстро и ловко связал гуж, запряг Буянчика и свел мою «подводу» с дороги, чтобы могла пройти машина.
— Доедет? — спросил у солдата хмурый капитан.
— Доедет, — успокоил тот. — Тут близко. — А мне пригрозил: — Смотри же не садись, а то повезут тебя с твоим дядькой вместе.
Буксуя в сыпком снегу, «санитарка» проползла мимо, подмигнула мне красным глазом стоп-сигнала и исчезла в густой метели. Снова кого-то из наших сельчан повезли в те бараки. Возят и возят — конца-краю не видно.
Хату дяди Андрея сожгли немцы. Теперь тетя Марина с детьми живет у золовки. Малышни, как и у нас, полная печь. Не успел я дверью скрипнуть, как они, что стрижи, повысовывали головы из-за трубы: у золовкиных — чернявые, у теткиных — как лен.
Тетин самый младший, Коля, спросил:
— Ну что, привез батьку?
— Привез, — ответил я и стал топать тяжелыми дядиными валенками, чтобы сбить снег.
В печи полыхает пламя, его длинные языки скачут прямо в трубу — варится поминальный обед. Увидев меня, тетя бросила ухват в угол и всплеснула руками:
— А мой же ты племянничек дорогой, а мой же ты хлопчик золотой!
Она бросилась помогать мне расстегивать пуговицы на свитке, которые с мороза никак не хотели пролезать в петли. И все твердила, словно оправдываясь:
— Нагоревался, бедняжка. Да что ж, коли этот дядька затеял помирать в самое лихолетье… — И вдруг снова запричитала: — Андрейка, мой соловейка, на кого же ты нас покинул?..
Тут и малыши на печи, как по команде, заревели все вместе — и тетины, и золовкины. Сама золовка, высокая и худая женщина, побежала во двор распрягать Буянчика. Слышно, как она там тоже голосит над братом. Одна моя бабушка спокойна, строга и рассудительна. Она сидит подле кровати, где мечутся в жару двое Марининых ребят, и говорит:
Читать дальше