Те, кому он представлялся, сразу угадывали в нем сибиряка. По фамилии. Она шумела у него, как тайга: шу-шу-шу… И, угадав, сразу проникались уважением: крепкий народ.
Работа была главное, чем жил лагерь. Чуть-чуть сна и много, много работы. Не можешь, сил нет? Иди отдыхай. Только помни, «отдых» тот вечный. Все знали это и держались из последних сил. А еще, как о счастье, мечтали о побеге. И случалось, бежали. Но дорого стоил заключенным тот побег! Фашисты в отместку расстреливали каждого десятого. Выстраивали лагерь и: «На первый — десятый рассчитайсь!» Тех, кому выпадал роковой жребий, расстреливали тут же, перед строем.
Пров Шушуков тоже мечтал о побеге. Но больше, чем себя, он любил других и не хотел их гибели. Но и оставаться в плену он тоже не мог. Ненависть не позволяла. Ненавидеть врага и служить ему за то, что он дарит тебе жизнь? Иные, слабые духом и телом, такой обмен — жизнь за труд — принимали. Иные, но не сибиряк Шушуков. Он не принимал. И если до сих пор не убежал, то лишь потому, что жалел других. Фашистская арифметика «жизнь одного — равняется смерти каждого десятого» могла парализовать хоть кого. У него, таежника Шушукова, была другая арифметика человеческих ценностей. Не жизнь всех за свободу одного, а жизнь одного за свободу всех.
Это было еще под Москвой, на первом году войны. В блиндаж от снаряда, где его отделение держало круговую оборону, угодила граната. Бойцы, увидев, замерли, как завороженные. И лишь он не растерялся. Плюхнулся на гранату, успев в броске крикнуть: «Всем наверх!» «Всё, смерть!» — пронзило мозг, но странно, смерти не было. Была отчаянная стрельба там, наверху, и мертвый покой здесь, внизу. Он понял: жив! Граната не взорвалась, а его бойцы там, наверху, контратакуют врага. Он кинулся им на помощь и увлек на прорыв…
…Но и не думать о побеге он тоже не мог. Думал, соображал, как себя спасти и других не подвести.
Догорал еще один день фашистской каторги. Солнце опускалось за снежные шапки гор. Заключенных поотарно, как баранов, загоняли в бараки. Вдруг те из них, кому довелось понюхать пороху на фронте, — а таких было большинство — вскинули головы и замерли, прислушиваясь. Прямо на них, шипя, как змей-горыныч, падала мина.
— Ложи-и-ии… — истошно взвыл кто-то.
Но команды и не надо было. Они уже лежали на мокром плацу, втянув, как черепахи, головы в шеи и уткнув носы в землю.
Ухнул взрыв, и на них, лежащих, посыпались… не осколки, нет, а листовки! Мина была не боевая, агитационная. Неужели фашисты свою по ошибке запустили?
Они, вскочив, кинулись на листовки, как куры на просо. Но со сторожевых вышек загремели выстрелы и предупредили набег.
Налетела охрана.
— Нах хаус!.. Нах хаус! — И бараки, как губки, втянули людей. Что за листовки, кто бросил? Казалось, это так и останется тайной. Но ночью, когда все улеглись, тайное стало явным. Кому-то посчастливилось, и он, утаив листовку, пустил по нарам:
«Держитесь, товарищи! Мы здесь. Советские партизаны».
Новость, как ток в замкнутой цепи, всю ночь пульсировала по бараку и никому не давала спать. Свои… Советские! Здесь!! Рядом!!! От этого, радуясь, можно было умереть, но не уснуть.
«Телеграфным агентством», распространившим новость, был сибиряк Шушуков. Анонимным агентством. Подвалился к соседу по нарам справа и шепотом: «Держитесь, товарищи! Мы здесь. Советские партизаны». Привалился к соседу слева и тому то же: «Держитесь, товарищи!..» Разберись потом, что от кого пошло… Но, честно говоря, утром, когда стали выгонять из бараков, на сердце у него было неспокойно: вдруг, узнав о ночной работе анонимного «агентства новостей», немцы учинят обыск? На всякий случай сжевал и проглотил листовку.
Но обыска не было, и Шушуков обрадовался: значит, барак «чистый», без стукачей-предателей. И вдруг:
— Я узнал тебя, товарищ! Спасибо за новость…
Шушуков, услышав, похолодел. А не услышать или притвориться неслышащим нельзя было. Говоривший, стоя на перекличке позади него, во втором ряду, дышал в самое ухо…
Внутри у Шушукова все оборвалось. Но внешне он ни одним мускулом не выдал своего внутреннего состояния.
Им скомандовали «направо» и погнали в столовую промывать пустые кишки баландой, не дававшей сытости. И тут, скосив глаз, он увидел его — остроклювый, колесом нос, бледное, редькой вверх лицо, заштрихованное черными, как тушь, щетинками, упрямые глаза… Он шел, чуть заметно припадая на ногу и не обращая на Шушукова ровно никакого внимания. Ни взгляда в его сторону, ни дружеского кивка. Да полно, его ли он только что слышал? Может, не он, а другой кто объявил ему благодарность? Да нет, он! Они как построились, так уж и не отрывались друг от друга, скованные незримой цепью дисциплины. И только он, наклонясь, мог дышать ему в самое ухо. Почему же теперь, шагая бок о бок с ним, он ведет себя так сдержанно?
Читать дальше