Ночь. Окна в казарме настежь, и с улицы в казарму прет духота. Среди ночи Окурку подъем: до утра в дневальные. Приняв дежурство, он, чтобы невзначай не задремать, ищет дела. Выходит во двор под огонь дежурной лампочки и выносит фляжку. С утра за молоком. Не мешает заранее сполоснуть. Трясет, наполнив водой, и вместе с нею выплескивает на землю что-то белое. Наклоняется, поднимает и вдруг, вглядевшись в то, что поднял, вопит, как оглашенный. Минута, и вся казарма на ногах. Над Окурком с пистолетом в руке офицер. Усы — пиками вперед, пряди волос на лбу — рогом, лохматые гусеницы бровей изогнуты, как два вопроса, все тычет в Окурка и спрашивает: «Что?»
«Вот… Пустая была… Там, на подоконнике… А тут смотрю… в ней вот…» — И потрясенный Окурок протягивает офицеру в одной руке фляжку, а в другой листовку, на которой вкривь и вкось нацарапано:
«Смерть немецким оккупантам! Партизанский отряд Петра Зайченко».
Офицер, едва взглянув, тут же командует казарме: «В ружье». Он бодрится, командуя, но его, как и всех, держит страх: «Партизаны в казарме? Не может быть. А впрочем, чем черт или те же партизаны, что еще хуже черта, не шутят!..»
Обыскивают казарму и, не найдя ничего, успокаиваются. Но это внешнее спокойствие. Сердце у всех в клещах страха. И когда где-то вдали за казармой гремит автоматная очередь, они — самим страхом, самим ощущением партизан уже подготовлены к ней — воспринимают ее без всякого удивления. Не спеша и уступая друг другу, выбегают из казармы и, рассыпавшись в цепь, идут в сторону, противоположную молочному складу. Еще два шага… еще шаг… еще полшага, и вот она, ожидаемая, — в тишине украинской ночи гремит автоматная очередь… Падают как подкошенные, но ни убитых, ни раненых среди подкошенных нет. Автоматная очередь гремит где-то позади них. Прислушиваются и догадываются: гремит на молочном складе!..
Когда они, подбадривая друг друга, врываются наконец на склад, то уразумевают: склад в их опеке больше не нуждается. В молочной белизне рассвета видно, как из всех бидонов хлещет молоко, и ни один не годится в дело. Все они изрешечены пулями. А на одном из них угольком нацарапано:
«Смерть немецким оккупантам. Партизанский отряд Петра Зайченко».
Привычные звуки не будят. Поэтому спящий и не проснулся, когда под окно снова подошел дождь и — мелкий, осенний — принялся назойливо грызть семечки, сплевывая скорлупки на железный подоконник. Но вот в сенях жалобно мяукнула половица, выходившая одним концом на крыльцо дома, и спящий сразу проснулся. И хотя в комнате было жарко натоплено, почувствовал, что проснулся в ледяном поту. «Патруль… За ним… Сейчас войдут и…» Он поднял голову, настороженно, как загнанный зверь, ожидая нападения, и вдруг, боднув подушку головой, истерически захохотал. «Патруль… Какой патруль? Пугливой мыши кажется, что все кошки на свете только за ней и охотятся».
Посмеявшись, опрокинулся навзничь — так легче снова заснуть, но сон не шел, и он лежал, задрав рожок бороденки к потолку, и размышлял о том, чего до недавнего времени смертельно боялся, — о возмездии. Возмездие грозило тогда ему со всех сторон, и он, беглец с поля боя, страшился всего: копны сена в поле, одинокого дерева, растущего на меже, лесниковой сторожки на курьих ножках, притаившейся в сыром бору… Из-под копны, из-за дерева, из лесной сторожки мог явиться некто грозный и грозно — непременно грозный и непременно грозно: у страха глаза велики! — спросить, кто он и куда держит путь. Уверенности, что сможет удачно соврать, у него не было, и при мысли о встрече с неким грозным душа у него уходила в пятки и ноги от тяжести этой души свинцово тяжелели и отказывались двигаться. Он приземлялся там, где заставал его прилив страха, и, отлежавшись, шел дальше. А никем другим, кроме него, не слышимые голоса кидали ему вслед тяжелые, как камни, слова: «дезертир», «предатель», «изменник Родины»… Слова догоняли его и жалили, как осы. Но здравый смысл, которым он, по его мнению, обладал, в отличие от тех, кто в это время бесславно погибал там, на поле боя, с которого он бежал, тут же гасил эти укусы. В конце концов, он не был капитаном в родной стране. И не обязан был, как капитан, тонуть вместе с кораблем-Родиной. А в том, что корабль-Родина тонет, и если не пошел еще ко дну, то непременно вот-вот пойдет, он был твердо уверен. И не о том уже думал, чтобы как-то оправдать себя в своем дезертирстве, а о том, чтобы не поспеть к «шапочному разбору», когда немцы-победители, сытые добычей, будут бросать крохи этой добычи тем, кого они победили. И он, кажется, не опоздал. В князи, правда не вышел, из-за «отсутствия провинностей перед Советской властью», но получил во владение дом, конфискованный у кого-то из бывших представителей этой власти, и был по прежней профессии приставлен к делу: валять валенки. На носу была зима, и немецкая армия нуждалась в валяной русской обуви.
Читать дальше