Не надо было мне это говорить. Каспар, как видно, многое понял, а может быть, он заметил мою печаль — не знаю. Но так или иначе, чем дальше, тем яснее мне становилось: он прекрасно понимает, что Лизибет скоро уедет. После спасательной операции на крыше, о которой уже знали все — о ней даже в газетах писали, — у Лизибет был законный повод часто приходить к нам наверх и видеться со мною
или подолгу разговаривать внизу, в холле. Так что по крайней мере в эти последние дни мы могли проводить все больше и больше времени вместе.
У меня часто возникало искушение рассказать Лизибет, как Скелетина угрозами вытребовала у меня деньги ее отца, но я представлял, как это рассердит ее, и думал, что трудно ожидать от такой маленькой девочки, что она сможет об этом промолчать. Так что я не стал ей об этом говорить, но зато рассказывал о таких вещах, о которых никогда и никому другому не говорил: о моей жизни в приюте в Ислингтоне, о Гарри, таракане, который жил у меня в спичечном коробке, о мистере Уэллингтоне, который считался нашим воспитателем, но который, должно быть, ненавидел детей, потому что бил нас тростью по малейшему поводу. Меня он избил за то, что я держал у себя Гарри, а потом отобрал его и растоптал — прямо на глазах у меня и всех ребят. Тогда-то я и убежал из приюта: я и раньше об этом подумывал, но все не решался. Я рассказывал ей, как много недель скитался по лондонским улицам и жил впроголодь, прежде чем нашел место посыльного в «Савое». И конечно, она хотела узнать как можно больше про графиню Кандинскую. Я рассказал ей о том, как мечтал, что когда-нибудь найду свою мать. Я много рассказывал ей о своих надеждах и мечтах. И она слушала, широко раскрыв глаза.
За эту последнюю неделю, что мы провели вместе, между мной и Лизибет все переменилось. После того как мы, перепуганные, сидели на крыше, держась за руки, она не была больше богатой девочкой из Америки, а я — четырнадцатилетним лондонским сиротой. Мы сделались настоящими друзьями, самыми лучшими друзьями. Она больше не болтала все время о себе или о Каспаре, как делала раньше, когда мы только познакомились. Она задавала вопросы, и ей нужны были ответы.
— У нас с тобой осталось совсем немного времени, — сказала она мне как-то утром. — Ты должен мне рассказать все-все, потому что я хочу запомнить все и навсегда о тебе и о Каспаре.

Каждый день она приносила мне всё новые рисунки — ее дом в Нью-Йорке, статуя Свободы, их дом на острове в штате Мэн, она сама в пиратском наряде, они с Каспаром, я в униформе и куча изображений Каспара: Каспар спящий, Каспар сидящий, Каспар на охоте. Но чем ближе становился день ее отъезда, тем мы оба делались молчаливее и грустнее. Сидя у меня в комнате, она крепко прижимала к себе Каспара, и я чувствовал, что ей хотелось бы растянуть каждую минуту в час, в неделю, в месяц. Мне хотелось того же самого.
О своей идее она в первый раз заговорила вечером накануне отъезда. Она держала на руках Каспара, тихонько его покачивая и уткнувшись лицом в его шею, а потом вдруг подняла голову. Глаза ее были полны слез.
— Ты мог бы поехать тоже, Джонни. Вы с Каспаром оба могли бы поехать с нами.
Мы бы поплыли вместе на пароходе. Ты мог бы жить в Нью-Йорке. Тебе бы там понравилось, я знаю, что понравилось бы. И в Америке тебе незачем быть посыльным. В Америке любой может стать кем угодно — так папа говорит. Это страна свободных людей. В Америке ты можешь быть хоть президентом Соединенных Штатов. Любой человек может. Пожалуйста, Джонни, поедем, ну пожалуйста.
Слушая ее, я вдруг почувствовал, как во мне зарождается надежда на новую — яркую и необыкновенную — жизнь за океаном, в Америке, но тут же понял, что это невозможно.
— Не могу, Лизибет, — сказал я. — Мне нечем даже заплатить за билет…
— А как же деньги? — напомнила она. — Деньги, которые тебе дал мой отец?
И тут я рассказал ей о том, как меня обобрала Скелетина. Я не собирался этого делать. Просто само вырвалось.
Лизибет помолчала.
— Ведьма, — сказала она наконец. — Я ее ненавижу. — Потом лицо ее вдруг прояснилось. — Я попрошу папу. У него много денег. Он заплатит за твой билет.
Читать дальше