Мы идем мимо комнат сказок, расписанных палешанами, мимо кабинета космонавтики, мимо зимнего сада с большими фаянсовыми лягушками. Здесь тогда была операционная. Здесь дневал и ночевал доктор Гальперин…
Звучит музыка. В зале идет какая-то большая массовая игра. Смех и хлопки. Как трудно пробираться сквозь смех к страданиям, преодолевать этот прекрасный слой мирного времени! Особенно трудно Гале.
В комнате, обтянутой малиновым атласом, я говорю:
— Здесь! Вторая койка от окна. Окно выходит в сад. Он тогда уже облетел. И только отдельные листочки желтели на черных, как чугун, ветвях.
Сейчас на месте «второй койки от окна» стоит старинный павловский диван. На нем сидят три подружки и о чем-то оживленно щебечут. Я подхожу к дивану. Подружки вскакивают и убегают.
— Здесь? — спрашивает Галя и проводит рукой по бархату. И кажется, как я, видит окрашенную в белый цвет госпитальную койку, видит подушку — наволочка желтая, застиранная. Одеяло — шершавое, из шинельного сукна.
А я вижу Тамару. Вижу ее бескровное лицо. Глаза закрыты. Губы запеклись. Мне кажется, что я ошибся и передо мной взрослая женщина, прошедшая трудную жизнь. Я узнаю и не узнаю ее.
— Тамара! Я пришел…
Она медленно открывает глаза — даже это движение стоит ей усилий — и смотрит на меня. Но ее тело, руки, лежащие поверх одеяла, не дрогнули, не восприняли моего появления, хранили каменную неподвижность.
— Загипсовали девчонку, как статую, — шепчет мне на ухо санитарка и подставляет табуретку. — Садитесь.
— Вы пришли, — едва слышно произносит Тамара. Ей и шевелить губами трудно, а может быть, больно.
— Я пришел. Тебе привет от всех ребят. И от дяди Паши.
— Его баян утонул, — говорит Тамара, — он переживает.
— Мы ему раздобудем новый баян, не хуже старого.
Я стараюсь всячески подбодрить ее, избавить от забот.
— Где Вадик? — вдруг спрашивает Тамара.
— Его бы сюда не пустили, — уклончиво говорю я. — Но я все знаю про записку.
Она не выразила своего недовольства, что ее записка не сохранена в тайне тем, кому была адресована.
Она сказала:
— Я надеялась, что он придет, что он придет, что он…
И тут я забываю, что надо отвечать тихо. Я распаляюсь и говорю горячо, убежденно:
— Тамара, тебя оперировал прекрасный врач, он спасет твою ногу, вот увидишь!
Тамара качает головой, вернее, делает чуть заметное движение, но я улавливаю его и с жаром говорю:
— Ты будешь жить!
— Не нужна мне такая жизнь, — говорит Тамара. — Моя жизнь в том, в чем я могу себя выразить. В танце. А жить, не выражая себя, — пустота.
— Разве только в танце можно выразить себя? — спрашиваю я.
— Нет в мире другого такого искусства, в котором человек участвует весь… каждым ударом сердца, каждым мускулом, каждой клеточкой. Он весь со своими переживаниями в танце, в удивительном единстве тела и духа… Вы же сами меня учили.
— А любовь? — вдруг спрашиваю я и сам толком не понимаю, почему я заговорил о любви. Может быть, от отчаяния.
— Одной любви человеку мало. Любовь зачахнет без живительных сил, которые дает человеку самовыражение.
— Но ведь, кроме танца, есть много других возможностей выразить себя!
— У меня нет. Вы же все понимаете, Борис… Я раньше мечтала о театре. А теперь мне снится «Тачанка». — Она назвала меня Борисом и этим как бы уравняла меня с собой или себя со мной.
Она устала. Ей было тяжело держать глаза открытыми. Боль накапливалась, переполняла ее, губы побелели.
— Вам пора идти, — сказала мне неизвестно как возникшая санитарка и протянула руку к табуретке.
Табуреток, что ли, у них не хватает? Я встал.
— До свидания, Тамара. Я скоро приду снова. Что передать ребятам?
— Скажите, что я их люблю…
Я еще постоял немного. Потом спросил:
— Что передать Вадиму?
Тамара открыла глаза и, как сквозь дым, посмотрела на меня.
— Привет… Что еще передать?
6
Я очнулся. В руке у меня старая увольнительная записка. Рядом Галя, притихшая, ошеломленная. Я внимательно посмотрел ей в глаза, они слегка потемнели, и мне показалось: они видели все то же, что видела Тамара, и она, моя Галя, стояла на той огненной невской переправе, и ее освещала ракета, которая раскачивалась над водой. Я смотрел ей в глаза и слышал, как воют мины, и с ледяным шорохом пролетают осколки, и как всхлипывает река, прежде чем взметнуть в небо водяной столб. И я спрашиваю ее, мою ученицу, имел ли я право тогда сказать «нет», если бы Тамара спросила у меня разрешения. И по Галиным глазам, напряженным и решительным, понимаю: нет, не смел я запретить Тамаре выполнить свой высший долг. И если бы Галя была там, не послушалась бы она моего «нет», разжаловала бы из киндерлейтенантов. Потому что не нужен ей такой учитель танцев и не нужны ей танцы ради танцев, если идет бой.
Читать дальше