Тесно в кабине, отец посадил Саньку, а сам бежит за трактором. «Беларусь» старательно тарахтит, встряхиваясь на корнях и валежниках.
Слезы застилают от Саньки весь мир, он ревет в голос, испытывая адскую муку, словно огонь еще сильней продолжает терзать ноги. Хочется выпрыгнуть из этой тесноты, какой-то спасительной прохладой успокоить боль, броситься бы в воду.
У дороги пересели в машину директора совхоза, приехавшего на пожар. Отец не ругал Саньку, он все хотел успокоить его, гладил по голове, как маленького. Стыдно было перед ним и шофером, обидно за свою оплошность, но слезы невозможно было унять, а когда очутился в больнице, и совсем испугался, будто врачи должны были сделать еще больней. Саньке казалось, что теперь он навсегда останется калекой, именно эта безысходная мысль душила его обидой.
Глава одиннадцатая. В больнице
Фельдшер Болдырев Илья Фомич, принимавший в отсутствие врача, был невозмутимо спокойным человеком, этакий пухлый, как будто под халатом фуфайка, краснолицый, щеки выпуклые, нос, как редиска. Санька закусывал губы, лежа на кушетке, а Илья Фомич, осматривая ожоги, пыхтел над ним, гудел что-то в нос, словно ничего особенного не случилось, даже пошучивал:
— Ты, брат, натуральный потоп устроишь в перевязочной. На-ка, утри лицо, — подал клочок ваты.
Санька утерся, вата стала черной.
— Шевелюру тоже, что ли, огнем хватило? — Щеки Ильи Фомича наливались, как яблоки, когда он усмехался.
— А что? — Санька пощупал волосы.
— Да рыжая шибко, натурально — лисий хвост, — простодушно отвечал фельдшер. — Сразу видно: Губанов. Значит, внук Никанору Артемьевичу? Так, так… Успокойся, голубь, до свадьбы все заживет.
Илья Фомич без суеты смазывает Санькины ноги какой-то мазью, шумно сопит, раздувая широкие ноздри: рукава засучены по локоть, руки толстые, густо опушенные ядреным волосом, такими не людей лечить, а ковать лошадей.
— Сейчас все изладим — приходи кума любоваться! — приговаривал он, опутывая Санькины ноги бесконечным бинтом. — Где пожар-то?
— В Займище…
— Ну-у! Просто беда нынче! Вот все толковали: дожди, сеногной каждое лето, дескать, морей понаделали. Брехня, оказывается! Дедушка бродит?
— Бродит, — отвечал Санька, понемногу успокаиваясь от слов фельдшера, от его обыденной рассудительности.
— Вот старик — кремень! Если бы ноги не болели, он еще бегал бы с ружьем. Я прошлой зимой был у вас в Заболотье, слушал его — сердце здоровше, чем у некоторых молодых, до ста лет проживет, — убежденно сказал Илья Фомич. — Ну вот, готово! Теперь лежи спокойней, повязку не сбивай, потерпеть придется… В четвертую палату его к Васильеву!
Узкая белая комната, распахнутое окно в больничный сад. Саньку положили на койку в левом углу, справа располагался Васильев. В палате его не было.
Ноги по-прежнему жгло, будто горячим варом облепили, хотелось содрать все бинты, но Санька терпел, уныло шаря глазами по потолку. Думал о дедушке, неужели он остался один в деревне? Может быть, пожар не остановили, и огненная волна, слизывая рожь, катится уже к самым гумнам? Нет, конечно, Крюков вывез дедушку вместе со старухами за поле. А Заболотью — конец! Надо же в такой момент попасть в больницу! Снова обида пухла в груди, горечью травила глаза, представлялось, как все деревенские, словно беженцы, бедуют сейчас на берегу Талицы, не смея приблизиться к своим домам…
Двухстворчатая дверь вздрогнула, Санька подумал, что вернулся с прогулки Васильев, но совершенно неожиданно вошла мать, почему-то на цыпочках, осторожно. Села на табуретку возле кровати, лицо заплаканное, землисто-бледное, платок скомкался на плечах, русые волосы встрепались, наверно, бежала без памяти. Санька впервые видел ее такой испуганно-растерянной, он отвлекся от своей боли, желая ободрить мать.
— Что же ты натворил, сынок? Я ли тебе не говорила? — Часто заморгала, дрогнули губы. — Надо ведь, как угораздило! Боже мой!
— Илья Фомич сказал, заживет.
— Ожоги-то долго болят.
— Не потушили еще?
— Кажется, остановили огонь-то. Леспромхозовские на двух машинах подоспели, теперь удержат.
— А дедушка?
— Дедушка дома. Никого из деревни не вывозили.
Мать осторожно провела рукой по бинтам, прижалась губами к Санькиному лбу:
— Жар у тебя поднимается, милый мой! Окошко-то закрыть бы.
— Не надо, душно.
— Завтра отец перед работой зайдет к тебе. Ягод с ним пришлю.
Успокаивает, а сама переживает, вон испарина снова проступила на лице.
Читать дальше