В Москве я, разумеется, пошел к Асееву, поскольку он был другом Маяковского, и я мог ему доверять. Какая-то довольно приятная женщина не пустила меня в квартиру, уверяя, что, во-первых, Асеева дома нет, и что, во-вторых, мне незачем таскаться по квартирам, а лучше сразу идти в Союз писателей. Возможно, это была Оксана, воспетая в стихах жена Асеева. И советуя сразу идти в Союз, вероятно, она шутила. Но я был человеком сердитым и действовал твердо и серьезно. Снял и вытряс в подворотне напитанную угольной пылью шинель, привел в интеллигентный вид сапоги, щедро смазав их гуталином, и в таком виде появился на улице Воровского в очень красивом старинном зале с лепными фигурами на потолке и с расписанными золотом простенками. Помню, что великолепие зала подействовало на меня в том смысле, что я как-то строго, по-хозяйски был удовлетворен. После сурового препирательства с секретаршей, даже потерявшейся от моей молодой сердитости, был вызван из-за высоких белых дверей очень известный тогда Ажаев. Без лишних разговоров он подсел к инкрустированному столику и стал читать мою тетрадь. В середине чтения он оторвал глаза от рукописи и спросил: «А у вас там акации разве растут?» — «Нет», — растерялся я. И тут же понял, что все со мной кончено, полный расчет произведен. Ажаев догнал меня и отдал тетрадь. Я запомнил, как он смотрел мне вслед, с некоторым недоумением разведя руками.
А вслед за Ажаевым и сама реальность на мои поэтические прозрения бросила взгляд. Как раз там, где «на розовых горах» должен был возникнуть приморский «весь в акациях» город, я увидел, приехав, серую, огромную, тяжелую воду, которая, хлюпая в глинистый берег, отваливала от него сочащиеся куски. В унылой, без единого деревца, котловине плотники собирали перевезенные с левого берега на баржах дома. От собранного на голом месте старья веяло жутью. Множество людей, бросив свои бревна и плюнув на все, уехало вверх и вниз по Волге искать более человеческие места обитания. Над потемневшими от осенних дождей холмами, над истоптанной и превращенной в сплошную грязь низиной летало и каркало несколько старых ворон. Чувство оскорбленности и беспомощности, помню, не покидало меня. Мои поэтические мечты превратились в срам.
А для Курули через тридцать лет превратились в программу. Ведь здесь, на холмах, и там, внизу, в поселке, реализовался, по сути, мой поэтический бред. Я видел под Лобачом жесткую громаду строящегося эллинга, кладущего начало новому заводу, и курулинский особняк, кладущий начало новому поселку. И слева, на выбросе к Волге, — основу основ расшевеливающегося нового — базу стройиндустрии: кирпичный завод, полигон железобетонного цеха, стальные модули современного завода строительных изделий, который специализировать можно будет как угодно, по потребности...
На холмы поднялся газик Курулина. Курулин прошел вдоль только что высаженных березок, усмехнувшись, пожал мне руку: «Здорово!», скинул куртку возле своих четырех кольев и, крякнув, начал копать. Еще посидев минут десять, я встал и пошел к нему.
Он покопал еще немного, разогнулся, воткнул лопату в глину, со смаком оглядел мой наряд: ватничек, старые кирзачи, кепку.
— А тебе это идет. — Он ухмыльнулся.
— Говорят, ты даже на младенцев спустил оброк?
— А почему бы отцу не посадить деревце в честь своего ребенка?
— Четыре деревца.
— Ну, четыре! — Он снова принялся углублять яму. — Хватит рубить, пора уж сажать! — Он остервенело докопал яму, выдохнул и стер рукавом пот.
— А зачем ты милицию из поселка вытурил?
Курулин постоял, засунув руки в карманы и отдыхая.
— Сформулируем так: к каким последствиям привело двухлетнее отсутствие в затоне милиции? — Он помолчал. — Два года в поселке нет преступлений. — Он подождал моих вопросов и, не дождавшись, сам рассказал, за что попал в котлован матрос с пристани, лохматый, как пудель, Костя Громов. В поисках экстренно понадобившейся закуски взломал чужой погреб, взял четыре соленых огурца и был на месте преступления пойман. — Не знаю, каким бы он стал после отсидки в тюрьме. Но после котлована, в котором его видит каждый и каждый понимает, почему он тут, в котловане, сидит, он не то что к чужому, он к своему погребу близко не подойдет. А-а? — хмыкнул Курулин и, ухмыляясь, пошел на меня. — Ух, Лешка ты, Лешка! — Но вспомнил, кто он, кто я, и сколько нам лет, ухмыльнулся и опустил руку.
— А я уж было подумал, что тебе своей власти показалось мало, присвоил еще и милицейскую.
Читать дальше