…Итак, Он не одобряет ни позицию царя Ивана, ни позицию князя Андрея Курбского, ни позицию князя Василия Константина Острожского, не испытывает симпатии к сторонникам римской веры, а об одной из проповедей Петра Скарги сказал слова кощунственные: „Вот бы запереть в одной комнате молодого Вышенского и старого Скаргу! И не выпускать, пока друг с другом не договорятся!“ (Эти слова станут понятными, если учесть, что молодой Вышенский считается врагом всего польского и римской веры, а Скарга — врагом всего русского и греческой веры.) Когда же у Него спросили, уместна ли такая шутка, Он ответил, что не понимает, как может умный Скарга ненавидеть русских, а умный Вышенский ненавидеть поляков. И добавил: „Разве русские и поляки друг другу чужие? Беда, что, на радость недругам, братья ссорятся!“
Из всего этого можно было бы сделать вывод, что Он вне всяческой веры и политики. Заблудшая душа. Но это не так. Он постоянно подчеркивает, что издает книги для всего народарусского, что значит — не только для московитов, не только для литвинов и не только для русских, обретающихся на Русских землях Короны, а для всех сразу. Если московский великий князь дерзновенно именует себя царем всея Руси, всею Русью не владея, то, может быть, Он мнит себя просветителем всея Руси?
Так или иначе, но в записках встречаются мысли о том, что просвещенной Руси не надо будет бояться алчных соседей, что не опричнина, а школы — лучший способ укрепить государство. И далее: рабство и книга — несовместимы.
Одна мысль в записках особенно поразила меня. Он утверждает, что те ошибаются, кто считает, что русские ведут свой род лишь от Киевской Руси, а потому, дескать, недавние варвары. Приняв византийскую культуру, утверждает Он, русские таким образом сумели объединить то лучшее, что было у них самих, с тем, что было создано культурой греческой, и потому могут на равных говорить с самыми древними и культурными народами мира. Он считает, что, сумев вобрать в себя лучшее, что было у соседей, русские показали себя охочими до учебы — не глухими и не слепыми. И это, но Его мнению, дает им огромные преимущества в исторической перспективе.
Завершаю письмо. Сам по себе этот человек, несмотря на обширные и неожиданные знания во многих науках и искусствах, уже не опасен. Он стар и болен. И вряд ли успеет открыть во Львове русские школы и типографии.
Но опасны Его мысли. Трудно представить себе, как осложнится наше дело, если у московских царей появятся столь острые разумом советники.
Я молюсь, чтобы мои слова и тревоги были услышаны в Риме и на небесах. Если так, как сегодня думает Он, завтра будет думать еще хотя бы тысяча русских, плохо будет дело не только царя Ивана и князя Острожского, но и Рима — в том виде, в каком он нам мил. Русские, литвины, поляки, московиты направят свои силы не на великие деяния во имя единого бога, а в какое-нибудь другое русло. А в какое именно, представить сейчас мы просто не можем. И хвала господу, что если это и случится, то не завтрашним утром!»
Закончив писать, Филипп Челуховский выкурил еще одну порцию табаку, а затем взял в руки свою знаменитую трубу. И весь квартал понял, что граф возвратился из очередного странствия в добром здравии и в отменном настроении…
Неделю над городом висели низкие тучи. Затем поднялся ветер и погнал их на север. А шпиль костела вспарывал их и рвал в клочья, словно пытаясь остановить. Но дождь не шел. И снег не падал. В комнатке с маленьким окном-нишей было темно. Свет с трудом просачивался сквозь влажный, плотный воздух.
Приходили какие-то люди. Они сердились. Они кричали над его головой. Требовали: отдай! Но что он мог отдать, если уже все отдал? Не оставил себе ни единого злотого. Пусть ищут где хотят. Он поднимал немеющую руку, чтобы указать на угол, где стоял привезенный из Кракова кованый ларь, теперь уже пустой, но пугался собственной руки — синей, с синими ногтями — и прятал ее под одеяло.
Какая-то женщина с простым плоским лицом плакала в его ногах. Он опять поднимал руку, чтобы услать женщину. Зачем эта женщина здесь? Откуда она? Что надо ей?
Женщина ушла, но вскоре вернулась, ведя за руку двоих детей. Внуков печатника. Она поставила детей на колени у кровати. Дети стояли тихо, с испуганными лицами. Света в комнате почти не было. Не понять, что ярче — окно или лампада у образа. Да разве в таком сыром полумраке дети смогут вырасти? Они так и останутся бледными, щуплыми, со скорбными лицами маленьких мучеников.
Читать дальше