Любовь и свобода —
Вот все, что мне надо! [2] Перевод Л. Мартынова
«Точь-в-точь как мне», — думал я, хотя в тот момент свобода была важнее любви. С любовью у меня пока что все складывалось как надо. В жены я возьму Илону — мы с ней уже условились — или же Терезу. Другие кандидатуры даже в расчет не принимаются. У Илоны дивные косы, зато Тереза куда как хороша в своей новой жилеточке. Но с этим делом пока что не к спеху, а вот свобода необходима позарез, и я, прихватив с собою чернильницу с ручкой и тетрадку, направился в сад, где под ореховыми деревьями круглый мельничный жернов служил столом; я тешил себя надеждой, что там мне будет легче управиться с обильным рыбой Балатоном.
Однако чистописание никак не шло. Я сидел, тупо уставясь на чистый тетрадный лист, и не в силах был себя заставить.
Я мечтал отправиться на чердак, в конюшню, к Качу — куда угодно.
Правая рука у меня сделалась тяжелая, будто каменная.
Над моей головою перешептывались ореховые деревья, вдоль края стола пробиралась вперед волосатая гусеница; из кузницы было слышно, как Лайош Цомпо бьет молотом по железу, и где-то заливалась трелями иволга.
Всем телом и душою наслаждался бы я блаженным теплом и ароматами лета, если бы не чистописание. Чтоб их черт побрал, всех этих балатонских рыб с бадачоньскими винами вместе! А дёргичские вина хуже, что ли? Дядя Миклош говорил, что за бочку бадачоньского не отдаст стакан дёргичского рислинга, а уж дядя мой знал толк в этом деле… Правда, Дёргич ведь тоже находится где-то возле Балатона.
— Вино оно и есть вино, — изрекла тогда тетка Луйзи, которая вечно встревала со своими замечаниями, вот разве что в проповеди не вмешивалась: о них она высказывалась впоследствии.
— Не суйся, Луйзи, ежели не разбираешься, — оборвал ее дядя Миклош и наверное еще кое-что добавил бы, но тетка оскорбленной королевой выплыла из комнаты.
— Не обижай ты Луйзи, — умоляюще взглянула бабушка на сына. — Ты же знаешь, какая она чувствительная…
— А она пусть не лезет в дела, если ничего не смыслит…
Тут и бабушка выкатилась из комнаты… Я с такой ясностью видел перед собой эту сцену, что даже не заметил Петера, который, оказывается, искал меня в доме и явился сюда.
— Тетушка Кати говорит, ты урок готовишь…
— Как видишь…
Петер подсел рядом и заглянул в тетрадь.
— Что-то я ничего тут не вижу.
— Да я пока еще не написал…
— Знаешь что? Ты пиши поскорей свои прописи, а я пока схожу к Дерешам. Лаци уступает за пять крейцеров птенца горлицы. Клетку я уже приготовил, так что принесу птенца сюда, и мы его вместе покормим.
Петер ушел, а для меня теперь уже было естественным как можно скорее разделаться с чистописанием. Теперь, по крайней мере, было из-за чего страдать. Все посторонние мысли исчезли, а осталось одно желание: написать прописи скоро и красиво. Все осталось на месте: и ореховые деревья, и стол-жернов, и плети помидоров в огороде, — но больше они меня не отвлекали от дела, и также похвально вели себя «Витязь Янош», Илонины косы и красная жилеточка Терезы…
Раздражение против балатонских рыб и бадачоньских вин тоже улетучилось: передо мной была цель, и я к ней стремился. Правда, второпях Балатон в одном месте я написал с двумя «т», а из Бадачони у меня получился «Бадаконь», но ведь не следует забывать, что я занимался чистописанием, а не правописанием.
Тем временем в саду появилась бабушка. Ее присутствие очень мешало мне, но в конце концов я все же справился с заданием и, счастливый, отложил ручку в сторону.
Бабушка смотрела на прописи, но как-то невнимательно, будто они ее и не интересовали.
— К тебе тут приходил какой-то мальчик…
— Да, Петер!
— Кати говорит: он — чахоточный.
— Он — первый ученик в школе.
— Это прекрасно, но от чахотки не спасает. Скажи ему, чтобы не ходил сюда.
— Петеру?
— Ну конечно! Кати говорит, у них в семье все больные, а чахотка — болезнь заразная. Так что пусть лучше сюда не приходит.
— Петер — не приходит?! — глаза у меня тотчас наполнились слезами, однако бабушка, которая всегда все замечала, этого не увидела.
— Ну, если ты не хочешь, я сама ему скажу.
И впрямь сказала! Да-да так прямо в открытую и сказала, да еще и утешала его, а я сидел на каменной скамье, раздавленный, опозоренный, и рта раскрыть не мог.
Петер, прижав к себе клетку с горлицей, поплелся прочь, а для меня весь мир померк, и в саду запахло гусеницами, червяками и сырой землей.
Читать дальше