— Узнали. Меня с тех пор на улице и в школе стали звать дезертиром. С этой кличкой я ушел в армию.
Багров поднял над столом листок со стихотворением, повернул его так, чтобы подследственный мог видеть стихотворение:
— Твои стихи?
— Мои, — еле слышно ответил солдат.
— Написаны твоей рукой?
— Моей…
Багров еще раз пробежал глазами неровные строчки на тетрадном листке в клетку:
— Кому-нибудь читал эти стихи?
— Нет… Я уже не раз говорил об этом.
— Как же они попали к командиру отделения?
— Их выкрал из моего чемодана сосед по койке.
— Кто?
— Ефрейтор Мигачев.
Багров записывал в протокол свои вопросы и ответы подследственного, а сам думал: «Подлецу, что взломал замок и залез к тебе в чемодан, за бдительность объявят благодарность, дадут даже внеочередное увольнение в город. А вот тебе, солдат Гаврилов, за то, что ты выразил свою боль в стихах, за то, что тебе не повезло с самого детства, придется еще несколько суток промучиться в холодном карцере, а потом, больного и изнуренного, тебя посадят перед судом военного трибунала и будут допрашивать как социально опасного преступника, как изменника Родины. С твоей биографией, с твоими дедом и бабкой, с отцом — добра ждать нечего…»
У Струмилина вспыхнула старая фронтовая болезнь — левосторонняя ишалгия. Первый раз она уложила его на жесткие нары барака концлагеря. Это было весной сорок четвертого года. Тогда он был еще молод, и болезнь прошла. Вернее, не прошла, а надолго утихла. Теперь ему уже тридцать четыре, возраст далеко не юношеский. И вот снова… И так не вовремя… В клинике ждут тяжелобольные. Его пациенты, прикованные тяжелым недугом к больничным койкам, как в последнюю надежду уверовали в струмилинский метод лечения. Некоторые из них, чтобы попасть в клинику, где работал Струмилин, ждали своей очереди месяцами и больше. А об иногородних и говорить нечего — тем приходилось еще труднее. Иногородние, чтобы пройти струмилинский курс лечения, подключали все: ходатайства облисполкомов, пускали в ход личные связи… А за одного инвалида. Отечественной войны, живущего в Иркутске, вступился прославленный в войну маршал, который обратился с письмом к министру здравоохранения и сам лично звонил в клинику. Случилось так, что в то время, когда директор клиники разговаривал с маршалом, Струмилин зашел к директору напомнить о своей давнишней просьбе разгородить просторную ординаторскую — в ней было три высоких светлых окна, — чтобы поставить еще три койки.
Директор сказал маршалу, что доктор Струмилин, фамилию которого тот несколько раз назвал, сидит рядом. Пришлось передать трубку Струмилину — попросил маршал. Да еще какой маршал! На плечах своих держал всю боевую эпопею Сталинграда. Берлин брал… Дважды Герой Советского Союза. Не человек, а живая легенда, Струмилин даже встал, вытянувшись по стойке «смирно». Отвечал маршалу на его вопросы, а сам чувствовал, как от прилива крови набухают и горят его щеки. Густой бас полководца (выговор чисто русский, протяжный, неторопливый) звучал в телефонной трубке как приглушенное расстоянием эхо, докатившееся с гор, где еще не закончился обвал.
После разговора с маршалом директор встал, заложил за спину руки и несколько раз прошелся от стены к стене своего кабинета, решая, что делать. Потом резко остановился и в упор строго посмотрел на Струмилина:
— Нельзя отказать маршалу, когда он просит за солдата.
В этот же день в Иркутск была отправлена телеграмма-приглашение больному инвалиду. А через две недели в новую, еще пахнущую свежей масляной краской палату, устроенную за счет уменьшения ординаторской, положили инвалида войны из Иркутска. Его койка стояла у окна. Когда Струмилин входил в палату, горящие глаза больного вспыхивали надеждой. И вот сейчас он лежит и, наверное, молит Бога, чтобы доктор скорее поправился.
«Здорово сказал директор, — подумал Струмилин. — Вот так рождаются афоризмы. «Нельзя отказать маршалу, когда он просит за солдата».
Опираясь на палку, припадая на больную ногу, он с трудом дошел от кровати до стола, превозмогая боль, добрался по полутемному коридору до ванны. Застонал, когда боль прожгла бедро.
Но больше всего мучило его другое. Он видел, как Лиля ходила удрученная, с таким видом, будто что-то потеряла и не может вспомнить — что и где. К Тане стала относиться заметно холоднее. Девочка уже не бегала за ней, как это было в первый месяц. Тогда, в первые дни, Лиля каждую минуту что-нибудь делала по хозяйству: стирала, мыла, штопала, гладила детское белье. Причем делала все это с какой-то необыкновенной легкостью и душевным подъемом. А теперь словно что-то надломилось в ней.
Читать дальше