Ник узнал теперь, что такое быть одиноким в Москве. Никто ему не звонил, никто из тех, кто был так приветлив к нему в институте во время работы, не приглашал к себе в гости. И никто не принимал его приглашений пообедать. Он снова предложил Гончарову поужинать вместе, и снова Гончаров уклонился.
Ник был совсем одинок, а кругом кипела по-осеннему бодрая, еще более оживленная, чем прежде, Москва. Афиши на улицах возвещали о новых спектаклях, концертах, фильмах. Тысячи людей сновали по улицам, толпами вливались в метро, сходили со ступенек эскалаторов, стояли в очереди у троллейбусных остановок, потоками выливались из троллейбусов. Вокруг звучали человеческие голоса - в коридорах, в лифтах, на улице, - голоса воркующие, смеющиеся, зовущие, спорящие, объясняющие, сердящиеся, но ни один голос не окликнул его.
Он не грустил от одиночества, оно приводило его в ярость, и все же никогда в жизни он так не томился по людям. Он обедал в своем плюшевом с попончиками номере, чтобы избавить себя от чувства одиночества на людях, но комната угнетала его, потому что там не было писем от Анни и стоял телефон, в котором не звучал ее голос.
Он выходил подышать воздухом только ночью, когда пустели людные улицы и затихало вечернее оживление, когда залитые светом просторы Красной площади наполнялись лязгом танков и топотом марширующих солдат: шла ночная репетиция ноябрьского военного парада. И каждую ночь репетиция становилась все богаче и полнее, и длинная колонна орудий, танков и транспортеров выстраивалась уже и на улице Горького, чтобы потом стремительно ринуться на Красную площадь и пройти мимо тихого мавзолея.
Иногда в эту позднюю пору на Ника наталкивался какой-нибудь пьяный, которого шатало из стороны в сторону, и, ухватившись за него, чтобы удержать равновесие, извинялся с изысканной вежливостью и пристыженно отводил глаза или грубо ругался. Несколько раз какие-то юнцы предлагали ему продать с себя костюм; молодые бизнесмены пожимали плечами и презрительно усмехались, когда он проходил мимо, не удостаивая их ответом.
Снова и снова - уже со злостью - он перебирал в памяти всех своих знакомых, но каждый раз убеждался, что единственный человек, который, по-видимому, охотно общается с ним, это Валя. Он подумывал о том, чтобы пригласить ее куда-нибудь, но одно дело случайно встретиться с ней в гостях или у институтского подъезда и совсем другое - оказывать ей особое внимание и самому искать встреч. Он боялся, что она примет его приглашение только из жалости к его одиночеству, и гордость его возмущалась при мучительной мысли о том, что, если он ее пригласит, она, прежде чем дать ответ, хладнокровно посоветуется с десятком людей, из ее группы, со своим непосредственным начальником, с начальником своего начальника, и в конце концов простой дружеский обед и, быть может, посещение кино превратятся в полуофициальное мероприятие. А самое главное, если Гончаров не хочет встречаться с ним по какой-то другой причине, кроме той, на которую он ссылается, то та же самая причина может повлиять и на Валю, а он не желает обременять каждого москвича неизвестно откуда взявшимся больным другом, который может служить отличным предлогом, чтобы отказаться от приглашения.
И все-таки, случайно услышав, что одна из молодых сотрудниц по телефону приглашает Валю пойти с ней в театр, так как ее спутник сегодня идти не может, Ник тут же, как ему казалось, забыл об этом, но после работы почему-то поехал домой на такси, а потом, все еще не отдавая себе отчета, зачем он это делает, позвонил в бюро обслуживания, справился о письмах, и, когда ему ответили, что из Вены ничего нет, заказал билет на тот же спектакль. И только в театре, сидя на неудобном месте, откуда почти не было видно ни сцены, ни публики внизу, Ник понял, что опять он действует не по своей воле, а находится в плену у одиночества, которое и толкает его на всякие поступки, и, когда занавес стал медленно раздвигаться, он сказал себе устало, но убежденно и без тени жалости: "Дурак несчастный!". Но он так оцепенел от тоски и злости, что ему было все равно.
Во многих театрах Москвы сохранился европейский обычай прогуливаться во время антрактов. Публика устремляется в просторное высокое фойе с яркими люстрами и без всякой мебели и бесконечным потоком, произвольно образуя нестройную колонну, хоть и не в ногу, но величаво прохаживается по кругу в пределах невидимой границы, так что тот, кому вздумается выйти из рядов на середину, чувствует на себе сотни взглядов. Здесь не курят, разговаривают вполголоса, и каждый на виду у всех. Это - парад благопристойности по сравнению с тем, как держатся американские зрители, которые непринужденно болтают, разбившись на маленькие группки, словно после сорока минут пережитых сообща эмоций им необходимо вновь ощутить свою индивидуальность и побыть в относительном уединении, прежде чем вернуться в зрительный зал.
Читать дальше