Водопьянов упорно не сознавался в своих намерениях, но Ройс догадывался, о чем он думает. Мысль, что они прозевали самолет, угнетала Водопьянова.
Тем временем Ройс принялся снова налаживать их быт, промывал язвы у себя на ногах, перестраивал снежный тоннель. Выход из него Ройс расширил и вывел на подветренную сторону так, чтобы его не заносило. Работа быстро утомляла его, но он ни за что не хотел сидеть сложа руки. Он заделал подушками и снегом дыру, которую проломил в стене фюзеляжа, и, пробив новую — выше и меньше, — завесил ее обрывком парашюта. Разбив свой день на короткие смены, он часть из них проводил снаружи, даже в плохую погоду. Но его тревожил Водопьянов; чтобы как-то отвлечь больного от мрачных мыслей, Руперт возобновил уроки русского языка и демонстративно начал готовить навигационные приборы к тому дню, когда можно будет определить их местоположение по какому-нибудь светилу. В фюзеляже он достраивал сани, ежедневно массировал холодные, неживые ноги Водопьянова, убирал за ним, натаскивал свежего снега и льда. Ему не приходилось придумывать себе работу — повседневная борьба за существование отнимала все время и силы.
Каждый полдень, когда небо на юге слегка серело, он отваживался выйти наружу и бродил, разыскивая еще какие-нибудь мешки с продовольствием или снаряжением. И хотя он не надеялся найти что-либо в этой выглаженной ветром пустыне (правда, ему пришлось вторично закапывать труп одного из русских летчиков), он однажды наткнулся на резиновую надувную лодку, которая еще сохранила немного воздуха и, обледенев вместе с парашютом, на котором была сброшена, превратилась в причудливый белый ком.
— Вот это повезло, — сказал он Водопьянову, втащив лодку внутрь. — Она пригодится нам, когда мы будем уходить.
Водопьянов засмеялся:
— Учтите, меня укачивает.
К нему возвращался юмор, и теперь, когда день начал понемногу освобождаться из темницы, Водопьянова все больше и больше интересовало то, что происходило за стенами их норы. Он подробно расспрашивал Руперта: светло ли там, увеличились ли за зиму торосы или лед стал ровнее? Он хорошо знал Арктику, и Руперт, решив ничего от него не скрывать, рассказал, что вокруг много ровных площадок. Разводий еще не было, но Водопьянов полагал, что льдина быстро дрейфует и что их могло отнести далеко к северу от Гренландии, если не к самому полюсу. Это было обычное направление дрейфа.
— Когда погода установится, — пообещал ему Руперт, — я вытащу вас на лед, и вы сами посмотрите, что там делается.
Но погода испортилась. Ветер снова бушевал, сотрясая их ненадежное жилье. Снова стерлись и незаметно проходили дни, а убежище их подпрыгивало, дрожало, гремело; и все же Руперт упрямо каждый день опять и опять выходил наружу, хотя ветер дул с такой силой, что ему удавалось сделать лишь несколько шагов вдоль фюзеляжа и то пригнувшись, загораживая лицо от режущего снега; в такие минуты Руперт иногда мечтал о смерти, как об избавлении. Он пришел к выводу, что в этой пытке темнотой и всякими невзгодами он стал надгробным памятником самому себе — не своему терпению, а своим прежним теориям относительно того, что в этом тесном мире человек должен сам заботиться о себе и полагаться только на себя и на свои силы.
— Когда-то у меня были твердые взгляды на жизнь. — говорил он Водопьянову, стуча зубами от холода, но все-таки стаскивая с себя одежду. Затем он быстро залез в спальный мешок и стянул его поплотнее вокруг шеи, дожидаясь, когда тепло его тела согреет мешок. — У меня была чудесная теория: если человек полагается только на себя и делает все, что в его силах, он может выпутаться из любой передряги.
Ему захотелось сообщить Водопьянову, что теперь он думает по-другому.
— Каким же я был болваном, — произнес он презрительно, чувствуя, что пришла пора отказаться от одного из своих принципов. — Да, — прибавил он как бы вскользь, — когда я вернусь, мне придется все обдумать заново. Человеку одному — нельзя, он превращается в животное…
Он не ожидал, что Водопьянов поймет, но русский удивил его: сначала он произнес свое обычное, похожее на вздох «ну-ну» и вдруг разразился настоящим монологом.
— То, что вы говорите, Руперт, — очень верно. Всем теориям насчет того, как надо жить, здесь приходит конец. Даже самым скромным и непритязательным. Что здесь имеет значение? Как выжить. И больше ничего. Абсолютно ничего! Кто выберет для себя такую жизнь? Кому она может прийтись ко вкусу? Жить в одиночестве? Не принося никакой пользы?
Читать дальше