Те, кому удалось выйти из тюрьмы, не скрывая удивления, рассказывали, что в ходе следствия Ян признался во всем, в чем его обвиняли, хотя пыткам не подвергался. На вопросы он отвечал тихо, но отчетливо, не глядя на следователя, словно не имел отношения к тому, о чем говорил. Он также охотно излагал на бумаге «преступные» эпизоды своей биографии и красочно описывал грядущую войну на скованных морозом равнинах за Уралом. Исполнения приговора он дожидался в одной камере с академиком Борисевичем. По словам свидетелей, в последнюю ночь они вспоминали любопытные случаи из своей многолетней хирургической практики, а также рассуждали о том, насколько обоснованы — как выразился на рассвете Ян — надежды, что уже через несколько лет можно будет проводить операции на открытом сердце и смерть перестанет существовать.
Приговор был приведен в исполнение 12 мая в подвале в правом крыле тюрьмы. Надзиратель, который около пяти утра отвел Яна в бетонный подвал без окон, освещенный голой электрической лампочкой под низким потолком, приказал ему встать на колени на мокрый пол лицом к стене, а поскольку заключенный отказался исполнить приказ, вынужден был применить силу.
Как впоследствии выяснилось, «немку из Дерпта», чья деятельность причинила столько вреда, звали вовсе не Эстер Зиммель, а Эстер Зиммлер, однако прокурор Вышинский счел, что эта деталь не имеет существенного значения для дела, ибо следствие подтвердило вину обвиняемого во всей ее полноте.
В бывшей квартире Яна на Садовой, доставшейся семье академика Кузнецова, был обнаружен порванный пополам листок, исписанный чернильным карандашом. Листок этот попал к Игнатьеву, который несколько раз обращался к Яну за медицинскими советами и однажды, не зная, что случилось, зашел на Садовую, где застал уже новых жильцов. Рассказывая об этом в конторе на Злотой, Игнатьев вынул из бумажника разорванный листок и со странной улыбкой протянул отцу Александра. На листке были какие-то заметки, которые проводившие обыск на Садовой чекисты, вероятно, не посчитали нужным приобщить к делу.
«Не видеть. Не слышать. Не чувствовать. Закрыть глаза. Закрыть и не открывать. До конца. Но как крепко ни зажмуривайся, видеть ты не перестанешь. Всегда какое-то мелькание разноцветных линий. Воспоминания. Картины. Ты не перестаешь видеть, потому что ты есть. Потому что никогда не перестаешь быть.
Оттого я изо всех сил стараюсь себе представить, как будет, когда я на самом деле перестану быть.
Но душа слишком слаба, чтобы поверить в собственный конец. Она знает, что чувствовать будет всегда.
Так не потому ли меня не радует мысль, что когда-нибудь я, возможно, буду спасен?»
Отец Александра не знал, что делать с этим разорванным надвое, исписанным неровным почерком листком, и, минуту подержав в пальцах, вернул его Игнатьеву, который аккуратно, как тоненькую папиросную бумажку, сложил обе половинки и, не переставая странно улыбаться, спрятал в портмоне.
Сам Игнатьев по приезде в Варшаву поселился в особняке на Уяздовских Аллеях, который купил по случаю у Зальцмана. Мелерс завещал ему огромную сумму, лежавшую на счету в швейцарском банке, так что теперь он был богат и мог не беспокоиться о будущем. Он охотно захаживал на Новогродскую, где его принимали не только в память о советнике Мелерсе. Транспортная фирма, которую он основал, посредничала в торговле деревом между лесопилками на Волыни, верфями в Гамбурге и шахтами в Рурском угольном бассейне. Люди, помнившие Игнатьева по былым временам, встречая его в Саксонском саду, не могли оправиться от изумления. Он теперь носил костюмы из мягкой шерсти и легкие шляпы на манер английских джентльменов, которые, приезжая в Варшаву по делам, охотно вывозили из «восточной столицы» молоденьких жен, блещущих светлой славянской красотой. Писатели Чехович и Униловский навсегда запомнили седовласого белоэмигранта с Уяздовских Аллей, который носил на пальцах перстни из сибирского золота и щедро поддерживал молодых поэтов.
О советнике Мелерсе Игнатьев говорил немного.
Кажется, только раз — во время одного из приемов на Новогродской, когда вина было выпито больше обычного, — он рассказал, как сам выразился, заслуживающий внимания анекдот из жизни своего хозяина, хотя, с какими намерениями рассказал, осталось не очень понятным.
Речь шла о давно минувших годах, когда по салонам Петербурга разнеслась весть, будто советник Мелерс без памяти влюбился в венгерских цыган; одни, слыша такое, лишь пренебрежительно пожимали плечами, другие относили на счет его широко известных эксцентрических склонностей — что, впрочем, было не столь уж далеко от правды. Описания обрядов и образа жизни цыган, обнаруженные в записках, которые советник Мелерс составлял для Комиссии по безопасности, поражали своей красочностью не только чиновников министерства просвещения, но и сотрудников Имперской канцелярии.
Читать дальше