* * *
После долгих церемоний — во время которых Иероним Лыцор представлял Антони Лыцору свое сложное отношение к твоей личности и весьма сложную натуру ваших отношений («Что, правда? Правда, что Замчище сгорело? — хватался за грудь Антони. — Но ты застраховался, Ирек, застраховался? Bene, bene»), природу твоей работы («Читал, угу, читал вместе с Иеронимом, аккурат нам в глаза попало, так мы чуть не в шокусе были, видишь ли, пан, это же полякобойство, так мы автора и отметили») и твое предполагаемое происхождение («А вот это нам очень даже приятно, чем хата богата, чем богата») — и ты вошел в его дом. Нужно было разуваться, так ты ботинки снял, а братья пока советовались в сторонке, ежеминутно на тебя поглядывая.
Хотя снаружи дом и походил на кубик из девяностых годов, внутри ксёндз Антони поддерживал характер рустикальный и — можно прямо сказать — XIX-вековый. Мебель старая, тяжелая, картин со святыми — целая куча, обязательный Иоанн Павел II, но вот других римских пап как-то и не было, кресты повсюду, как ты отметил, стояли, и вообще много, очень много этих крестов, по стенам какие-то четки, их тоже было много. А между всем этим — календарь Пирелли, ибо — как сказал священник, перехватив твой взгляд, — сам он поклонник красоты.
— Сейчас прямо ужин будет, сейчас, сейчас, — сказал ксёндз Антони и в ладоши захлопал. — Калебасова! Калебасова! Просим на стол накрывать, прочим, просим. Ой! — схватился он за грудь. — Чегой-то сердце у меня болит.
* * *
Из кухни вышел мужик в халате, с крайне опечаленным выражением лица. Мужичок был невысоким, кудрявым, каким-то даже лохматым.
— Ща уже все будет, — сообщил Калебасова и вернулся в кухню. — Я же не могу растроиться, расчетвериться, распятериться… — через какое-то время прозвучало из-за двери.
— Наша Калебасова [172]— человек хороший, — сообщил Антони, — правда побурчать любит. Наливочки?
— А почему, — заинтересовался ты, — вы называете этого мужчину Калебасовой? А не Калебасом?
Оба Лыцора расхохотались.
— Калебасом он был когда-то, — сообщил Антони.
— Дык только на деревне все знают, что белье своей жены напяливает, как никто не видит, — дополнил сообщение Иероним.
— Как-то раз, — оскалился под обильными усами в улыбке ксёндз, — мой министрант [173]Калебаса засек, как тот курам пошел зерна давать, в самих, панимаш, бабских трусах, в лифчике на сиськах и в резиновых сапогах. Стоял, понимашь, словно Дора среди двора, и корм курям сыпал. Думал, чертяка, что никто не прижучит. А тут на тебе — министрант мой шел напрямки, за оградой, через луга, снял кино мобилкой и тут же помчался мне показать. Так мы тот фильм — ба-бах! — и в приходский Ютьюб, ибо мы, простите, уважаемый пан спорный журналист, приход современный, так что пущай пан спорный журналист ничего такого не думает. И на приходский Фейсбук. И, как Иисуса любим, в деревне так все весело сделалось, что пан и не поверил бы. Так старому Калебасу стыдобно сделалось, месяц на улице не показывался! Только я, — тут мина ксёндза Антони из веселой сразу же сделалась принципиальной, — на каждой службе им с амвона говорил, что для Калебаса имеется еще возврат в лоно церкви, грехов отпущение, только должен он ко мне прийти и исповедоваться. И что тут скажете? Пришел. Пришел ведь, грешник, а? — громким голосом обратился ксёндз в сторону кухни.
— А говорите себе, говорите, — послышалось из кухни. — На здоровьице! Лишь бы только про вас никто потом ничего не говорил!
— Ну а я, силой данной Господоммоим-Богоммоим и святейшими таинствами, грехи ему отпустил. Но, — поднял палец ксёндз Антони, — во вечную память случившегося, и чтобы никогда он уже на дорогу греха не вернулся, до дней последних его рекомендовал ему Калебасовой именоваться. Ну что, — потер он руки, — садимся уже!
И за сердце схватился.
— Ой! Чего-то сердце болит.
* * *
Наливка была даже замечательная, она была домашняя, но вот название имела совершенно нецерковное, поскольку звалась «Вельзевулом». Ну почему — дивился ты про себя — священники по домам вечно наливки держат; ты подозревал, что вообще-то они чистенькую хлещут, а наливки — только для виду. А потом Калебас, которого здесь Калебасовой звали, внес вазу с бульоном, от которого шел пар.
— Страстно бульон обожаю, страстно, — все повторял ксёндз Антони. — А потом свиные отбивнушки картофлибус!
— Какой еще «бус» [174]? — не понял Иероним.
— Эх, дурачок ты, Ирек, дурачок, — вздохнул Антони, и подмигнул тебе при этом.
Читать дальше