— То, что вы сказали, меняет мое представление о Режисе, — проговорил он. — Это чудовищно.
На мгновение Женевьева словно смутилась. Взглянула на Каролину.
— Я же тебе говорила, мама, не надо было…
На глазах у Каролины выступили слезы. Бернар вытер потный лоб, руки.
— Ах, я уже не знаю, что и думать… Значит, Мадлена была права… Все, что я думал о Режисе, — ложь. Если он мог обманывать Мадлену, он мог обманывать и нас, своих учеников… Мадлена говорит…
— Что Мадлена говорит? — крикнула Женевьева. — Эта женщина никогда его не любила! А если не любишь человека, значит, его не знаешь!
Они были в неравном положении: свежая и чистая рана Бернара кровоточила, но она не была заражена микробами, как гнойные язвы Женевьевы, которая ходила с ними вот уже двадцать лет, нарочно их расчесывала… В течение десяти лет она ненавидела Мадлену, всех женщин и жила с непереносимым зудом злобы, поддерживаемая лишь страданием, опьянялась им, в нем погрязла. Каролина знала свою мать только такой, только в состоянии трагического ожесточения, в каком пребывает человек во время скандала, ссоры, получив или дав пощечину… Покупала ли мать рыбу, стирала ли белье, шила ли на машинке, она всегда была чем-то оскорблена, кипела ненавистью. Поэтому Каролина жила с мыслью, что матери ее нанесли неслыханную обиду… Они были в неравном положении, Бернар и эти две женщины: для них — ни тени сомнения, для него — все под сомнением. Перевес был явно на их стороне: Бернар поверил в существование той, другой женщины в жизни Режиса, поверил, что Мадлена это знала и этим не интересовалась, не огорчалась, не ревновала, не мучилась. Мадлена была неуязвима. Чудовище. Колдунья. Однако им не удалось убедить Бернара, что Мадлена убила мужа из мести, — он слишком хорошо знал все подробности болезни Режиса, отец Бернара сам его оперировал. Нет, Режису все равно оставалось прожить всего несколько месяцев… Самоубийство положило конец его страданиям. Самоубийство? Всем известно, что Мадлена #егх> отравила, это не самоубийство, а убийство. Никогда Режис, добрый католик, не наложил бы на себя рук. Тут Бернар уперся. Режис не был «добрым католиком», его богоискательство вовсе не значит, что он был «добрым католиком». Бернар надел пиджак. Он обезумел от ярости и уже направился было к двери, как вдруг услышал рыдания Каролины.
— Вот видите, что вы натворили!
Женевьева с трагическим видом побежала за стаканом воды. Но Бернар тоже ожесточился: что он такое сделал? Ничего не сделал.
Он стоял и глядел на плачущую Каролину.
Ушел он не сразу, и разоблачения Женевьевы вошли в биографию Режиса, которую впоследствии написал Бернар и на которую все ссылались.
XII. Кто же вы, Режис Лаланд?
Мадлена неподвижно лежала на широком смертном ложе Режиса. В спальне было темно. За окном, задернутым плотными занавесями, бился шум огня и ветра — ночной Париж. Теперь Мадлена спала в спальне, а диван в кабинетике забросила окончательно. Но из всей спальни она пользовалась только кроватью: здесь все было неизменно, все стояло на прежних местах; даже не сдвинули стульев, даже не убрали книг с ночного столика — последние, которые читал Режис, — а в стенном шкафу по-прежнему висели его костюмы, галстуки, лежало его белье… Стирая пыль, Мари ничего не переставляла. Мадлена проскальзывала в постель, как в конверт, такая легкая, что даже простыни не мялись под ней.
Каждый вечер она шла на свидание с бессонницей, борясь с нею один на один, ничем не прикрытая. Сбросив на пороге спальни отрепья дня, Мадлена оказывалась лицом к лицу с самой собой. Была ли бессонница следствием всего того, что Мадлене хотелось сказать себе, или это желание объясниться с собой приходило из-за бессонницы? Ей не удавалось приглушить мотор, жужжавший в голове, она не могла обнаружить выключатель и не так уж была уверена, что хочет его обнаружить. Бессонница была наркотиком Мадлены, а также контактом, присоединявшим ее ко вселенной. Мадлена становилась «приемником» и одновременно источником тока, включалась во всеобщую сеть. Превращалась в одно из слов песни, из которой нельзя выкинуть ни слова, не нарушив смысла, не оборвав мелодии. Мадлена была одним из слов, необходимых, как и все прочие, в мировом порядке, в непрерывной мелодии, и находила в этом известное удовлетворение.
Но как жить без сна? Днем ее отвлекали обои, она оживала на трапеции, но бывали вечера, когда она буквально валилась с ног от усталости. Тело ее словно лишалось костей, гнулось, скручивалось, глаза были как темно-лиловые анютины глазки с черной сердцевинкой. Надо было, надо было спать любой ценой, но она не решалась прибегнуть к снотворному, подобно тому, как другие не решаются к нему не прибегать. Лучше уж эти провалы черной усталости, острое возбуждение, чем искусственная одурь, искусственная потеря сознания. Поддаться, добровольно пойти на уничтожение, которого не миновать, как смерти под скользящим ножом гильотины, — нет, она не могла на это решиться, это возмущало ее, унижало.
Читать дальше