— Какое вам-то дело до рабочих! — не унимался тот же голос.
Лес был смущен и расстроен тем, что подверг свой кумир такому унижению. Председатель тоже растерялся. Он надеялся, что Эштона выслушают по меньшей мере вежливо. Враждебные выкрики безработного разожгли гнев рабочих, до сих пор слушавших с молчаливым недоверием.
— Да! — закричал другой, вскакивая на ноги. — Вы эксплуататор дешевого колониального труда.
— …и приятель миллионера Джона Уэста. Поезжайте лучше обратно на Новую Гвинею, — пронзительно закричала одна из немногих присутствовавших женщин.
Эти люди были настроены далеко не примирительно: Эштон — лейборист, а лейбористы предали их. И со всех сторон на него обрушились враждебные выкрики. Председатель стоял с поднятой рукой, безуспешно призывая собрание не шуметь и дать оратору высказаться.
На Фрэнка Эштона жалко было смотреть.
— Вы должны выслушать меня, — сказал он. — Я знаю, что слишком часто шёл на компромисс, и впредь это будет мне уроком. В душе я всегда был верен своим социалистическим принципам. А теперь я…
— Расскажи об этом Джону Уэсту!
— Поезжай обратно на Новую Гвинею, на свои прииски.
— Я поехал на Новую Гвинею только для того, чтобы поправить свое здоровье, — с жаром воскликнул он.
В ответ раздался взрыв смеха. Вдруг кто-то запел «Интернационал», и почти все подхватили гимн:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущенный…
После безуспешных попыток перекричать их Фрэнк Эштон неверными шагами направился к двери. Лес также попытался обратиться к собравшимся. Председатель взял шляпу Эштона и побежал за ним.
— Вы забыли шляпу, — сказал он смущенно. — Не принимайте этого слишком близко к сердцу. Большинство этих людей не члены коммунистической партии. Они много выстрадали…
Фрэнк Эштон схватил свою шляпу и выбежал на улицу, ничего не видя перед собой. Если бы только они могли понять, думал он. Но все бесполезно. Для них ничего невозможно сделать. Конец! Он пожертвовал лучшими годами своей жизни ради иллюзии; теперь по крайней мере он немного отдохнет!
Он брел к дому, не разбирая дороги. Его освистали — его, Фрэнка Эштона, который почти один боролся против предательства Саммерса и Тэргуда, который внес предложение о роспуске парламента, для того чтобы завоевать большинство в сенате; его вышвырнули из кабинета за то, что он оставался там единственным левым министром и всеми силами боролся против плана премьера. Освистали его, а не Саммерса.
Правление Австралийского банка распоряжалось правительством в интересах крупных капиталистов. Рука Нимейера дергала за ниточки, на которых плясали предатели-марионетки. Саммерс, тщеславный, благочестивый, неумный, был словно воск в их руках. Другое дело Тэргуд: он все понимал, но обманщик в нем всегда брал верх. Хорошо хоть то, что рабочие вышвырнули Тэргуда и провели одного из группы Лейна.
Демагог Лейн нанес последний удар, но какой в этом был смысл? Какой смысл стрелять в полусгнивший труп? Поддерживать Лейна случалось и Фрэнку Эштону. Ну что же, он был только один из тысяч обманутых. План Лейна. План Тэргуда. Такой план, этакий план… Любой — лишь бы он не предусматривал никаких действий со стороны рабочих. Рабочих! Это все равно несбыточно. Целых два года он наблюдал, как рабочие сносили любые издевательства. Их обманули, предали, а они безропотно терпели. Презрение Фрэнка Эштона к правительству Саммерса обратилось сначала против него самого и наконец против рабочих.
Он шел как слепой, натыкаясь на людей. Слезы застилали ему глаза.
Его освистали, оскорбили. Это конец!
Придя домой, он сел за стол в своем кабинете, взял перо и бумагу. Он напишет Гарриет. Перо быстро забегало по бумаге.
«Дорогая моя Гарриет!
Ну вот нас и прогнали в шею. Это следовало ожидать. Путь лейбористов — это путь правых. Так о чем же горевать? Сегодня между лейбористской партией и ее противниками разница лишь в ярлыке.
Если мне суждено еще пожить на свете, я изложу на бумаге те свои мысли, которые я не дерзал высказывать в последние годы. А сейчас я хочу только покоя. Я буду жить тихо, так тихо, что люди, быть может, подумают, что я уже умер, — им будет все равно.
Я стар и болен. На закате жизни я лишился надежд. Марта все такая же, а сыновья по-прежнему холодны ко мне.
Тоска и скорбь — вот все, что у меня осталось… если не считать того, „что могло быть с тобой“.
Читать дальше