В восьмидесятые годы в Европе резко увеличилось количество телевизионной рекламы, и, не решаясь в открытую насмехаться над Востоком и арабским миром, создатели этих картинок иронизировали над исламскими, персидскими или египетскими легендами; вот, к примеру: идет по пустыне караван четырех- или пятигорбых верблюдов, когда верблюд испражняется, один из горбов исчезает, а испражняется он гигантской пачкой «Кэмела»; а еще четыре шейха взлетали на четырех коврах, торопясь на погребение, это была бешеная погоня над городами и минаретами, а самый неумелый и неловкий шейх выигрывал в лотерею ковер, на котором прилетел. Левитация, которую так несложно изобразить в кино, может быть забавной и издевательской, видя ее по телевизору, я был слишком взволнован, чтобы пытаться отыскать причину этого волнения. А что если все сказочные фантазии были проекцией – это слово здесь необходимо – того, что мы не осмеливаемся увидеть в самих себе? Больше всего меня смущала эта мощь пары мать-Хамза, созвучной в моем представлении паре Пьета-Распятый. Это беспокойство, этот восхитительный прорыв флегмоны подвигнули меня совершить последнее путешествие Париж-Амман, я полагал, что это путешествие в пустыню, то есть, пустынное пространство, лишенное всякой жизни, бесконечное, порождающее миражи и видения, от джиннов до Отца Шарля де Фуко, иссушающее глотки и дух, а еще это последнее путешествие я предпринял, чтобы повиноваться реальности, которая, как мне представлялась, существовала вне меня, а сам я находился во власти давнего, еще детского сновидения, преследовавшего меня с пятилетнего возраста; если только мне не захотелось, с приближением смерти, написать последнюю книгу о путешествии. Первое путешествие, в отличие от этого, я совершил, унесенный лучами взглядов двух фидаинов, которые стучали по крышкам деревянных еловых гробов, приготовленных для двух новых покойников; лучи уносили меня, а я продолжал путешествие, фидаины, бредущие в направлении черной ямы, сменяли друг друга до полного моего – не их – изнеможения, а я, как те самые шейхи, парил на ковре-самолете, меня уносили их взгляды, их ноги, их лица. Как тот, присевший на корточки шейх, я, в конце концов, выбился из сил, и сегодня спрашиваю себя о том своем первом пребывании в Палестине: может, мне только показалось, что я путешествовал, а на самом деле, я не продвинулся ни на миллиметр? Потому что мне кажется, будто во время первого моего путешествия из Парижа в Бейрут не произошло ничего удивительного или неожиданного, кроме, разве что, того едва ощутимого удивления, когда Махмуд Хамшари проводил меня в Даръа. Я почувствовал раздражение, когда молодой львенок принял меня почти торжественно – стойка смирно, приветствие на английском, горизонтально вытянутая ладонь на уровне бровей – демонстрируя первый памятник жертвам в еще никому не известном лагере Шатилы; тогда никто не ожидал, что сегодня они будут соперничать славой с Орадуром: какая из двух деревень более знаменита? Но всё мое пребывание там длиною более полутора лет было, если можно так выразиться, освещено лучами, струящимися из глаз тех двух фидаинов, что выстукивали всё новые ритмы по крышкам гробов; в течение всего этого путешествия каждый раз, когда меня одолевала усталость, какой-нибудь двадцатилетний фидаин начинал развешивать белье, выслушивал меня, и я слушал его всю ночь, он возвышался надо мной, как минарет, улыбался, когда мы ели сардины из одной банки, и из глаз его тоже струились лучи, как и у тех двух фидаинов, стучавших по крышкам гробов в Даръа; эти лучи, а вовсе не самолеты, переносили меня, и возможно, я и счастлив-то был именно от того, что меня перенесли в казарму?
Пестрая бахрома: молодые чернокожие всех оттенков спектра – от бунтарей до обывателей. Их много и они чрезмерны во всех своих проявлениях: длинные волосы, бархатные штаны всевозможных цветов, малиновые, светло-сиреневые, лиловые, вишневые; кожаные сапоги с позолотой, усы и бороды, дикая – а на самом деле тщательно ухоженная – растительность усов и бород, усыпанные блестками кофты, шелковая кепка, из-под которой выбивались две-три пряди, нарочито четко проступающие формы члена в промежности, насмешливые слова и фразы, призванные ослепить белых и оскорбить их, они сами были пестрой бахромой Пантер, у которых позаимствовали дерзость и манеру выражаться, но не было у них ни мужества, ни истинной суровой преданности чернокожему народу. Между моими первоначальными представлениями о Пантерах, основанными лишь на информации из прессы, и в которые я впоследствии внес некоторые коррективы, и реальностью, существовала такая огромная разница, что я довольно быстро осознал: эти юные сполохи были всего лишь бахромой. Я научился находить различие между Пантерами и этими хвастунами: последние в течение рабочего дня были конторскими служащими, а по его окончанию становились шутами. Однако если бы кто-нибудь из них случайно или, напротив, из юношеской бравады, оказался в «белом» квартале и увидел бы, как от смоковницы на площади отделяются несколько силуэтов, его разум, ноги, все его тело охватил бы ужас, который можно было бы описать одной фразой Дэвида: «Слишком много деревьев”. Хотя до Пантер им было далеко, мне еще дальше, потому что они были одержимы навязчивыми идеями и фантазмами, которые я познаю лишь в их ироничной интерпретации.
Читать дальше