И завертелась карусель. Замоскворечье по утрам, когда гудки ревут, темным-темно от рабочих картузов, от курток. Живые потоки текут в заводские ворота. И куда ни глянь — трубы, трубы дымят, жаркую копоть в небо выбрасывают. Сколько их вокруг — заводы Михельсона, «Поставщик», «Мотор», фабрики Жако и Эйнем, трамвайщики…
По вечерам все Замоскворечье, как котел: тут — митинги, там — митинги. Молчала Россия, молчала и вот заговорила, не знаешь куда ухо навострить, в какую сторону бежать раньше.
На заводе Михельсона, будь Кукин пожиже телом, смяли бы в лепешку, такая давка на митинге, столько народищу привалило. Трибуны, конечно, никакой. Поставили четыре бочки, сверху доску широкую — помост готов. Вышла белокурая девушка лет двадцати, а может, и все тридцать ей — издали не поймешь, светленькая, поверх пальто на рукаве — красный крест. Имя Клавдий Иванович не разобрал из-за шума, фамилию записал: «Войкова».
— Мы, медики, — сказала она, — лучше других видим, что несет война. Братья наши в земле сырой, а если вернулись — без рук, без ног. Что им с германцами делить? Чего они добились? Счастья? Сами знаете, какого счастья добились, без хлеба сидим, по праздникам досыта не едим.
Не успела медичка свою речь досказать, рядом появилась еще одна девушка — чернявая, в пенсне, с заостренным подбородком. Вчера, кажется, Кукин слушал ее на Телефонном заводе. Ну конечно она, армянка, Люсик Лисинова; он уже записал ее на бумажку. Приехала бог весть откуда, мутит воду.
— Какая у нас разница между рабочим и рабом? — спросила она. — Назвали рабочего военнообязанным, четырнадцать часов у станка стоит, голод его шатает. Недовольных такой Жизнью ждет фронт. Вот и посудите: рабов убивали сразу, а рабочих сперва вымучают, потом бросят на смерть.
— Правильно говоришь! — поддержал армянку чей-то бас.
Прокатился шумок. Она выждала, пока водворится тишина, обвела взглядом митинг, провозгласила:
— Долой войну! Долой Временное правительство! Вся власть Советам!
Что тут поднялось: заколыхалась толпа, загалдели, одни «ура!» орут, другие «Смело, товарищи, в ногу» подхватили. И Кукин «ура!» кричит, негромко, в четверть силы, а рот раскрывает пошире и озирается: все поддерживают чернявую — и сзади, и спереди, и по бокам — вся масса.
Потом солдат на помост вскочил, легко вскочил, пружинисто. Шинель прожженная в двух местах — видно, у костра сиживал, дымом на фронте грелся.
— Двинец, двинец, — прокатилось по рядам.
Солдат тоже не новичок на трибуне, умеет ораторствовать. И вшей помянул, которых в окопе кормил, и землю помянул, которую кровью полил, и голодных детей вспомнил, и все это подвел к выводу: пора брать власть рабочим, солдатам и крестьянам. Ради чужой мошны воевали, теперь за себя постоим!
«Ну и дела, — облизнул пересохшие губы Клавдий Иванович. — Такой смуты еще не было».
Меньшевику говорить не дали. Сперва притихли. Мужчина вышел представительный, солидный и рабочих братьями назвал. Так и сказал:
— Братья мои, Керенский революцию защищает…
Больше он и полслова не вымолвил. Потянулись к нему руки, схватили, поволокли с помоста; шапка меховая по земле покатилась.
Муторно на душе Кукина, неспокойно. Залез в воду, а броду не видно. Штабс-капитан хорохорится. Обещает большевиков в одну ночь удавить.
«Мы их тепленьких в постели возьмем!» — трясет Переверзев пачкой бумажек с адресами, и блестит его единственный, как у камбалы, глаз.
«Ну как он их возьмет? — сомневается Клавдий Иванович. — Ведь их всех и сосчитать невозможно».
А пока текут к Кукину красненькие. Мужская работа — не пятачок за пару… Он и пятиведерный самовар купил в чайную — пузатый, как городовой на Страстной площади, и белку купил — распушит хвост, вертится в колесе, лапками перебирает — потеха посетителям.
Василиса притихла, как воды в рот набрала. Поняла, наверное, что он, Кукин, не лыком шит, не он при ней, а она при нем…
В октябре Клавдию Ивановичу показалось, что выпала передышка. Поручил ему штабс-капитан снять комнату против Малой Серпуховки, № 28, сидеть у окошка да подсчитывать: сколько народу туда приходит, сколько уходит, сколько ночует, проносят ли оружие, да и людишек запоминать покрепче.
По Малой Серпуховке, 28,— столовая Коммерческого института. Числится столовой, а на деле — большевистское гнездо. Дом старый, штукатурка, как кора с трухлявого дерева, сыплется, зато входов и выходов не счесть, чердаки, подвалы, боковые лесенки, черт ногу сломит.
Читать дальше