Шарк, шарк, шарк. Цепочка арестантов движется по кругу. Услышали? Кажется, нет.
— Я не сказал, в какой церкви, — отчаянно повторяет Лозневой и прислушивается. В обоих ушах звон. И чем больше он прислушивается, тем явственней звенит тонкая натянутая струна. — Меня били по ушам. Я ничего не слышу.
Он безнадежно смотрит под ноги. Мелькают стоптанные башмаки с ободранной кожей на задниках.
Прогулка закончена. Цепочка арестантов втягивается в проем тюремной двери. Одиночка. От окна до двери — три шага. Окно размером в обычную форточку очень высоко, под самым потолком. Откидной стол с выцарапанной на нем шахматной доской. Откидная койка.
После карцера, после каменного мешка, где шесть суток ему не давали спать, не так уж плохо. Там, если он закрывал глаза, надзиратель шпынял в бок, прыскал в лицо водой.
И без конца допросы. Ничего не добившись, следователь тихо говорил:
— На сеанс волейбола и сеанс футбола.
Четверо здоровенных мужчин, окружив его, дубасили кулаками, толкали из стороны в сторону. Он не мог упасть: стояли тесно, на расстоянии согнутых рук. Это был волейбол.
Футболом завершалось. Били ногами, лежачего…
— Арестованный, к следователю!
Это его. Громыхнула тяжелая щеколда. Заскрипела окованная дверь. Сейчас все начнется сначала. Все, все, как уже было, а может, еще хуже, чем было. Лишь по ночам мысли уносили его из камеры. По ночам Лозневой пытался представить тех, с кем защищал баррикады. Прохоровские спальни горели. На лице Седого плясали отсветы пожара. Он командовал:
— Укладывайте оружие! Укладывайте оружие! Смазать уже не успеем!
Седой верил, что оружие пригодится. А разве он, Лозневой, не верил, когда прятал ящики под аналоем? А позавчера не выдержал, сказал про церковь. Он мечтал об одном — отоспаться. Отоспаться, а там хоть потоп, хоть виселица. От него не добьются ни слова. Его и не спрашивали, дали воды. Увели в камеру с койкой. Часа четыре он проспал. Ему приснилось, что рушится тюремная стена. Он вскочил, застонал от боли: руки, ноги, бока — все ломило и жгло…
— Позавчера вы очень устали, — тихо говорит следователь. — Мы не спросили, в какой церкви оружие.
Следователь всегда говорит очень тихо. Его шуршащий шепот, как змея, ползущая по сухим листьям. Он вежлив. И от этой вежливости так страшно, что начинает тошнить.
— Да, в церкви, — кивает Лозневой.
— В какой церкви, я прошу вас уточнить, — следователь смотрит не мигая; на лице его появляется подобие улыбки, но это не улыбка, а нечто другое — у рта, слева и справа, образуются Две неглубокие трещинки.
Он сидит перед столом, нога закинута за ногу. На столе все тот же графин с водой и прозрачный стакан. Когда Лозневого пытали жаждой, следователь часто наливал себе полстакана воды и отхлебывал маленькими глотками.
Лозневой слушал, как, булькая, льется вода из горлышка графина. В глазах у него темнело, горло сдавливал спазм.
— Что ж, забыли, в какой церкви? — трещинки на лице углубляются. — Ничего, вам помогут…
Следователь дважды щелкает пальцами:
— Взбодрите память господина Лозневого. Сеанс волейбола и сеанс футбола.
Лозневой срывается со стула, растопыренной ладонью пытается отгородиться от истязателей и быстро, будто его кто-нибудь может опередить, выкрикивает:
— На Смоленском рынке, на Смоленском рынке…
Его опять уводят в камеру. Сосед за стеной упрямо выстукивает: «Кто ты? Кто ты?»
Приносят полутеплую баланду. Вкуса он не чувствует. Глотает. Надо отдавать миску.
«Кто ты? Кто ты?» — допытывается сосед.
Ночь проходит без сна. Все болит. Жестко. Стыло. Знобит, трясет как в лихорадке. А завтра — прогулка, тюремный двор, глаза товарищей…
Он заснул под утро. Его стащили с лежака и повели в ту голую комнату — без шкафов, без столов, без стульев, — где избивали накануне. Он свалился под ударами на пол, мучительно корчась и силясь понять: за что? В его потрясенном мозгу смутно всплывали слова: «Вот тебе оружие! Вот тебе!»
Когда его облили водой и поволокли в комнату следователя, он чувствовал себя раздавленным, словно по нему проехала телега. Что-то случилось со зрением: все вокруг было неясно, расплывчато, подернуто туманом. В висках навязчиво и беспощадно отдавался стук: «Кто ты? Кто ты?»
«Кто я?» — ужаснулся Лозневой.
Раньше его били и ничего не могли выбить, ни слова, и за стеной были товарищи, а теперь нет никого, и нет его самого, Лозневого. Выпал стержень, на котором все держалось, — и воля, и дело, и жизнь.
Читать дальше