На улице Монторгей Мишель говорил не только об Испании. У него на родине недавно закончился еще один процесс, он прошел быстро и не так громко, как другие, потому что дело касалось военных… Судили Тухачевского, крупных военачальников, генералов. Среди них — Эйдемана, того, что сидел в тридцать четвертом, на приеме у Горького, слева от меня; Примакова, у которого мы были в Ленинграде в июне тридцать шестого; помню, стояла жара, мы сидели в саду, и вдруг нагрянул маршал в своем белом с золотом кителе. И еще Уборевича… «Подумать только, — говорил Мишель, — как все могло обернуться… иди потом объясняй!» С Уборевичем он был едва знаком, встречался с ним в прошлом году до отъезда в Испанию, когда еще не знал, что туда поедет. Они с генералом разговорились — наверное, Мишель показался ему забавным, — и тот пригласил: приезжайте, как вздумается, погостить ко мне на пару деньков, у меня домик на Украине (это уже мои домыслы), я там провожу все лето. Но Мишель вскоре уехал в Мадрид… А что, если бы я взял да навестил его, никто бы не поверил, что я там не вступил с ним в заговор. Никто бы не поверил… Вот попал бы в переплет! Нет, о казни генералов Мишель почти ничего не знал. Их судили и расстреляли сразу, через сутки после ареста маршала.
Наш убийца перегнулся через столик и стиснул руку соседа в своей лапище — вероятно, они поладили. Собака заворочалась под клетчатой скатертью. «Он меня прямо-таки притягивает», — сказал Мишель.
Все перепуталось. Сколько времени прошло с тех пор… шестьдесят четыре минус тридцать шесть — неужели двадцать восемь лет? Сначала была панихида на Красной площади, и Жид произносил речь с мавзолея Ленина. Сегодня все это кажется каким-то бредом. Да и тогда, кто бы сказал мне перед нашим отъездом из Лондона… Конечно, Жид, хоть я его и недолюбливаю, — заметная фигура во французской литературе. И все же, если бы нечто подобное происходило в Париже, но где в Париже что-нибудь подобное мавзолею? Разве что могила Неизвестного солдата? Ну да все равно, невозможно и представить, чтобы Фланден или Леон Блюм во время какой-нибудь торжественной церемонии дали слово Жиду… Впрочем, я считал это, выражаясь языком газетчиков, проявлением дружелюбия со стороны Советов. И вот автор «Подземелий Ватикана» пришел в мой номер в «Метрополе» с просьбой просмотреть речь, с которой он собирался выступить на Красной площади, и «подправить» ее. Наши отношения не давали ему оснований просить меня о подобном одолжении, но когда я увидел, что он написал… Не мог же я допустить, чтобы мой соотечественник и коллега выставил себя на посмешище. День похорон выдался хмурым. Как в праздник Всех Святых. Только еще и жарко в придачу. Противно, как теплое пиво. Тем не менее народу собралось великое множество. У меня было какое-то странное, противоречивое чувство. Казалось, небо облачилось в траур по приказу, людская же скорбь выглядела неподдельной. Разве что слишком организованной. Хотя тогда никто не думал, что смерть Горького могла быть насильственной, во всем происходящем была какая-то скованность, искусственность. Впрочем, что за чушь. В конце концов, это похороны, а не свадьба. Национальный траур! Итак, был митинг на Красной площади. Жид читал по бумажке свою речь с моей правкой, склонив, как всегда, голову набок, полузакрыв глаза под стеклами очков и пришепетывая в конце каждой фразы. Справа от него на трибуне стояли писатели: Шолохов, Кольцов, Алексей Толстой, — рядом с ними человек, которого я прежде не знал, его звали Булганин, и он, как говорили, шел в гору, а сзади некий Хрущев, мелкая сошка… Слева от «ор-ратора», как произнес бы сам Жид, как будто сквозь зубы, с иронической напыщенностью и мотнув головой, — слева от него стоял Сталин и слушал речь, а когда этот Гете с улицы Вано умолк, произнес: «Если не врет, дай ему Бог здоровья!» — так, во всяком случае, рассказывал Мишель.
Похороны… настоящий реалист, наверное, должен был бы описывать процессию, мундиры военных, конную и пешую милицию, лица из толпы, слова простых людей, народную скорбь, а не свои собственные, совершенно субъективные и к тому же весьма смутные чувства. Итак, настало время, когда кортеж выстроился и был готов к шествию: во главе — правительство, военные, а впереди всех, за несколько рядов от нас, — Сталин в своем неизменном строгом кителе, долговязый Жданов и Молотов… Какие-то люди протиснулись между нами и оттеснили нас от Мишеля, он оборачивался и разводил руками, как бы извиняясь. Наконец колонна тронулась.
Читать дальше