Но вернемся к 18 июня 1936 года. Мы так и застряли перед входом в усадьбу. Вдруг подъехала машина. Шофер переговорил с охранником, и цепь в воротах опустилась. Это был доктор. Может быть, после него разрешат и нам. Мишель метался между нами и охранником. Мы прождали еще час с лишним. Когда машина выехала из ворот, Мишель подошел к ней. Он был знаком с врачом. Они стали разговаривать. Мы не могли расслышать слов, а глядя на Мишеля, трудно было что-нибудь понять. Когда захочет, он бывает непроницаем. Знал бы я тогда, что передо мной убийца, который только что довел до конца свое черное дело, — именно так будет объявлено, и целых двадцать лет все будут в это верить… Я не присматривался, врач как врач. Горький скончался. Оставалось только уехать. Мишель плакал навзрыд. И все повторял, что Старик очень хотел нас видеть, так и говорил, что хотел перед смертью… Мишелю всегда удавалось все устроить. И вдруг он не смог выполнить желание Максима Горького. Шутка ли, самого Горького: того, чьим именем названы Нижний Новгород и бывшая Тверская улица, спускающаяся от Брестского вокзала к Кремлю… Имя Горького носят десятки заводов, самый большой в мире самолет, театр Станиславского… Тогда никто не знал и не мог помыслить, что эта последовавшая после долгой болезни смерть могла быть убийством… да и год спустя, когда мы с приехавшим из Испании Мишелем сидели на улице Монторгей и Омела напевала «Синий цветок», никто еще не говорил об этом. Хотя в Москве летом тридцать шестого уже состоялся процесс, за которым последовали другие. Но обвинение врачам будет предъявлено только на процессе Бухарина, в 1938-м. Не кто иной, как Мишель на другой день после кончины Горького сказал мне в гостинице «Метрополь» сначала об аресте Бухарина где-то на Памире, а потом о смерти Эжена Даби в Крыму, кажется, от скарлатины.
18 июня, на обратном пути в город, мы увидели машину, в которой сидел Жид. Его узнал Мишель. И остановился. Жид ехал к Алексею Максимовичу. «Ну, раз он умер, — сказал он, — можно заехать в пионерский лагерь, я тут видел один по дороге…» Вспоминая об этом в ресторане на улице Монторгей, я подумал, как трудно быть реалистом. Писатель-реалист не может воспроизводить все в точности так, как в жизни. Волей-неволей приходится делать отбор. Наконец, есть вещи, которые не годятся для романа. А вот этот убийца с улицы Монторгей, наоборот, так и просился в книгу. За долгую жизнь мне не раз случалось быть очевидцем событий, которые поначалу не казались чем-то особенно значительным. И когда позднее я постигал их смысл, то чувствовал себя простофилей: ведь видеть и не понять — все равно что не видеть вовсе. Так было и с похоронами.
Вот мы и добрались до них.
Терпеть не могу ходить на похороны. Мои слова могут показаться странными. Ведь я бывал на них столько раз. Получилось нелепо: мы бросили все дела — я дописывал роман на пароходе, держа рукопись на коленях, Омела отменила гастроли в Глазго — только потому, что нас позвал Старик, как называл его Мишель. И вдруг он умирает. Мне совсем не хотелось идти на похороны, только представить себе: долгое, утомительное, медленное шествие до самого кладбища в такую жарищу. Нет, мы не пойдем, ни я, ни Омела. Решено. Но тут приехал Мишель и принялся упрашивать нас. Он был весьма настойчив. Это обидело бы Горького. То есть как? Он так любил вас обоих, последнее, что я от него слышал, это были ваши имена. Так хотел увидеться с вами. Что и говорить — очень трогательно, но я не мог не удивляться: конечно, Горький всегда тепло к нам относился, и все-таки, не присочинил ли Мишель? Но, Мишель, там будет такая давка… Тогда он сказал, что мы пойдем вместе с ним, сразу вслед за членами правительства. Горький и сам бы так распорядился… В конце концов мы сдались. И вот мы стоим в голове колонны, сразу за официальными лицами, и чувствуем себя весьма неловко, как будто вломились в чужой дом. Сначала рядом с нами был Мишель, потом его вызвали вперед, и он оставил нас с Лупполом, высоким тучноватым блондином, нашим приятелем. Во Франции перевели его книгу о Дидро, в 1935-м он был в Париже на том самом конгрессе писателей, где всех так удивило отсутствие Горького. Наш, и особенно твой приятель, Омела, он за тобой ухаживал. Да-да, не отпирайся, да и что тут особенного, я не думаю ревновать. Ты всегда кому-нибудь нравилась, что поделаешь. Так было и до того, как мы познакомились, и если я к кому и ревную, так скорее к тем, кому ты нравилась до меня. Во всяком случае, так мне кажется теперь. Все было, как я предсказывал: гроб вынесли из Колонного зала, и кортеж, медленно колыхаясь, двинулся по широкой улице, вдоль которой с обеих сторон тянулись плотные — нельзя даже сказать — шеренги, потому что люди толпились в несколько рядов, сдерживаемые конными милиционерами, стоявшими чуть ли не на расстоянии вытянутой руки друг от друга. Москва с тех пор сильно изменилась, снесли целый квартал в Охотном ряду… и хотя я отчетливо помню, как мы шли, но уже не мог бы сказать, где именно.
Читать дальше