Мглистой ночью, когда ветры колдуют, как волки, когда волк, оборотясь человеком, выходит к селеньям, чтоб губить и тревожить народ, насылать коловерть и болезни, Луга бежала. Вдоль Эннера высоким овражистым берегом настигала ее погоня. Луга бросилась в воду и погибла в реке. С той поры черемисы, ушкуйники, кривичи прозвали Эннер Ветлугой.
«Вет» — по-черемисски «женщина, баба».
С той же поры, коль крушит человека разлука или нет у любви его воли, выходит человек на Ветлугу.
Нет без преданности любви.
Я стою над Ветлугой, на этом шелковом солнечном ветре и над ласковым шелестом вод, влюбленных в берега, в леса, в быстрый говор стрижей и в низкий стук далекого катера.
На Ветлуге много омутов. В синий полдень, когда я стою над водой, мне кажется, что чьи-то глаза печально глядят из глубины, и я слышу, как река перебирает по песчаным берегам чьи-то жаркие грустные волосы.
Каким бы жарким ни был день, заря всегда прохладна, всегда лес одевается в черный сумрак, и бывает такое мгновение между сумерками и полночью, когда затихло все, и даже молчат комары. Тогда явственно представляется, как в темной тишине лесов замирают и к чему-то прислушиваются не уснувшие на ночь цветы, как притворяется дремлющей пронзительно-белая ночная фиалка и как пахучий ее аромат, подобно сладкому дыму, выходит далеко на поляны.
Звезд почти не видно. До самого рассвета стоит негаснущий отблеск солнца, и над лесами тонко разлита желтизна, напоминающая легкий полусумрак разбавленного китайского чая.
Теперь пора одиноких северных соловьев. Пение их звучно, как-то до грусти однообразно, словно они время от времени повторяют несколько задумчивых фраз и поют вдалеке друг от друга, и каждый говорит о своем. Скажет, задумается, просто помолчит и опять напомнит. И ждет, о чем бы напомнить… Но опять о своем, все о том же.
Нет в их пении сладости, красок и залихватской роскоши украинских или курских собратьев. Нет той удали, когда пение похоже на пляску и когда в тысячу звуков сливаются их несметные голоса в предрассветных буковых долинах Черноморья. Но есть грустной сладостью убивающая душу серьезность, когда соловью как бы стыдно в этой робости и тихости ночи оглушать перелески и реки, и он говорит только о том, о чем уже не может молчать.
На юге соловьи перестают петь к середине июня. Здесь они поют до половины лета, пока не мглеют северные ночи. И поэтому их пение неотделимо от этих светлых полночей. Соловей робко сидит где-нибудь в темном березнике лощины, или за огородом, или над рекой и упивается этим счастливым состоянием природы, когда еще полны движением травы, когда лес только набирает свою зеленую силу и когда соловьиха молча, с замиранием слушает его где-то вблизи.
Наступит полное жаркое лето, цветы отяжелеют от пыльцы и семян, в гнезде залопочут торопливые ласковые птенцы. Тогда соловью уже не до пения.
И если какой-нибудь шалопай вздумает в позднюю пору июля осторожно, как бы издали, подать голос над своим говорливым семейством, соловьиха встревожится, строго поднимет глаза или просто накажет ротозея.
Стоят они спокойные, прохладные, пожилые. И ветер поигрывает раскрытыми створками окон. И пахнет в них смолой, окрошкой, глаженым бельем. Солнце и ветер давно уже вытопили смолу из всех стен, половиц, косяков. Но в избах смолой еще пахнет сухо и тепло.
Дома стоят на поляне. Вокруг подремывают ельники, неистово пенит кипрей длинные шапки соцветий, под самыми окнами рассыпались гвоздики. И ласточки, ласточки вьются весь день. Детишки где-то в кустах собирают в лукошки бруснику. Взрослые в поле теребят лен.
У окна крайней избы — старик в зеленой кепке. Старик покручивает батарейный приемник. Приемник маленький, как детский чемоданчик. Старик слушает музыку.
В каждой избе по чуланам бродит в лагунах холодный острый квас.
Вот он, Починок. Трошин Починок. Поставил его, первый дом срубил здесь какой-то Троша сотню лет назад. Почал. Почин заложил деревне.
Ласковым словом определил работу — починок.
У каждого есть в жизни починок, который на долгие годы будет связан с его именем. А если нет у человека своего починка, то он — и без крыши над головой, и без людской памяти, и без родной поляны.
Полдень разгуливается ветром, он шумит под крышей, и даже в сумрачной прохладе повети чувствуется, что ветер солнечный. Тяжелый холщовый полог надувается, пузырится, как парус, и постель становится прохладной, тоже наполненной ветром.
Читать дальше