Миновал не один день — все шли дожди, иной раз по ночам, — пока у Дьюи выдалось время снова побывать на мосту. Он не стал брать удочку, пошел просто так, проведать, проверить. К вечеру, после школы, когда по дому тоже все было сделано, очистилось небо.
Воды в реке прибыло. Она затопила перекаты, и с моста уже не определить было по памяти, как именно лежал плавник, лишь концы сучьев выступали из воды, где, словно на смотру, плыли да плыли по течению коричневые пузыри. Исстрадавшиеся по дождю черепахи все как одна попрятались в глубину. Теперь-то речка, поди, кишмя кишела рыбой любого вида и величины.
По знакомой доске Дьюи прошел обратно, потому что песка не стало и прыгать было некуда. Он побрел выше, навстречу течению, и обследовал новые места. Все было пропитано влагой, все благоухало. Статный пахучий лавр служил ему приметой.
Он постоял в свете розовой, как птичьи лапки, листвы, желтых вьюнов, белых цветов, рассыпанных там и сям и подмятых, точно камнем, каждый своей каплей, среди кленов, рдеющих леденцами, за струистой, сетчатой завесой склоненных ив и слышал звук, исполненный такого одиночества, как никакой другой во всей вселенной, — то песнь безвестной птицы пронзила миг, в который здесь оказался он, чтоб ей внимать.
Пока он выбирался из прибрежной чащи, стало смеркаться. Небо было розовое и синее. Уже выкатилась на него огромная луна, но еще не набрала полную силу, как сливовое деревце, зацветающее снизу. У таинственной негритянской молельни, целиком погруженной в темноту, той самой, с двумя башенками и двумя укромными клетушками позади, на самой верхней ступеньке сидел новый приятель. Голова набок, красный узкий язык высунут наружу — черный песик, всем своим существом, от морды до хвоста, так и подрагивающий в избытке жизненных сил. При церкви он, что ли, — сидит, как будто так и надо. С другой стороны, не известно, может быть, и прибился откуда-то.
И все-таки было в нем что-то знакомое. Выражением своей остренькой морды — при всем том, что был черный (а кстати, он это или она?), — он напомнил Дьюи мисс Хетти Перселл, когда она стояла в дверях почты, глядела на вызванный ею дождь и, обращаясь не столько к кому-то в отдельности, сколько к миру в целом, молвила:
— Да, тут дело тонкое, что и говорить.
Перевод М. Кан
— Минго? — переспросила я, в первую секунду даже не поняв, о чем говорит тетя Этель. Слово прозвучало так, будто означало что-то, а не где-то. Я только было начала рассказывать свои новости, но тут в спальню, как всегда величественно, вошла Рейчел и принесла письмо.
Держа в руке конверт, моя тетя глядела на него с едва приметным раздражением.
— Вы непременно поедете туда, девочки, в воскресенье, без меня.
— Вскрой же конверт! — сказала матери Кэт. — Что еще она пишет! Ну, ма! Если дядя Феликс…
— Дядя Феликс? Как! Он все еще жив?!
— Ш-ш! — зашипела Кэт.
Но я ведь приехала к ним лишь позавчера, и мы были так заняты — столько надо было рассказать друг другу, я уж и не говорю о гостях и визитах. Не могла же я быть в курсе всех их дел! Тем более что почти всю жизнь, если не считать приездов сюда в гости, я провела вдали от них. Меня увезли из Миссисипи восьмилетней девочкой.
В спальне тети Этель на первом этаже я одна была совсем одета и, как говаривала моя тетушка, «не разнеживалась».
— Конечно, жив. — Тетя Этель поспешно вскрыла конверт, вынула из него старомодную «карточку для корреспонденции», с обеих сторон исписанную угловатым почерком, черными как сажа чернилами, прочитала конец письма. Дядя Феликс — ее дядя, а мне он двоюродный дед. — Жив, — повторила она, обращаясь к дочери.
— Все еще, все еще… — промурлыкала Кэт, искоса поглядывая на меня.
Она-то «разнеживалась» подле матери, облаченной в розовый пеньюар; чуть приподнявшись, Кэт склонилась над ней, пробежала глазами письмо и схватила последнюю конфету с огромного блюда в виде раковины, на которое Рейчел сочла нужным положить мои столичные гостинцы.
Ничуть не укоряя себя, я раскачивалась в кресле-качалке. Но все же я поняла, что здесь, у тети Этель, мне надо вести себя посдержаннее — она стара и слаба — и принимать все как оно есть. Мы с Кэт двоюродные сестры по матери и по отцу, я младшая и тоже еще была не замужем, хотя вовсе не собиралась оставаться старой девой! Там, на Севере, у меня был жених, правда, день нашей свадьбы мы еще не назначали. А у Кэт, судя по всему, не было никого.
Из-за больного сердца тетя Этель должна была лежать высоко. Она почти сидела в кровати под балдахином, и порой мне казалось, будто моя маленькая тетушка сидит в старинной карете или в паланкине. Голова ее тонула в подушках. Я увидела, как она поднесла к лицу конверт и карточку. Она вдыхала их запах. Еще бы, для нее это Минго, родной дом, такой далекий теперь, и я понимала: ей там больше не бывать.
Читать дальше