— А мои оболтусы все в женихах, — нарушил молчание Гришуня, высказав свое наболевшее. — Вроде и не шадровитые, и умом не склизкие, а вот девки все мимо них ходят.
— Дак, из-за тебя, поди…
— Чево эта?.. — Давно уж Гришуня подумывал, что из-за него, из-за его невезучести, сыновья никак жен не подберут, но впервые ему это прямо сказали посторонние.
— Ты, Григорий, только не обижайся, знашь ведь, с ленцой ты. Все вон философии разводишь, а какая мать свою дочь в твой дом отдаст, сыновья-то всегда в отца.
— При чем тут дом?! — возмутился Лычкин. — Я по плотницкому делу мастер, а не по железкам этим! Вы мне работу дайте, я, может, может… дворец без гвоздя единого… а то вон церковь! А на черт мне это железо, один от него холод и мрак.
— Не скажи, — обиделся захмелевший дед, — железо, оно уважения от человека в первую очередь требует, ты вон про душу-то говорил, а сам-от с душой ли работаешь?
— Ты мне брось! — склонился над столом ближе к Ворохопке Гришуня. — Ты брось душу мою трогать, я человек русский, и душа у меня нежная. Я хоть кровью своей никого, кроме клопов, не кормил, но почитай полрайона этими вот руками отстроил.
— А я коль ковал? — рассердился не на шутку Ворохопка. — Я всю жизнь возле металла прожил — и не сметь! — оскорблять при мне святое дело!
— Ты чево эта? — опешил Гришуня.
— А ты чево? — вдруг остепенился дед.
— Кричишь.
— Дак, ты первый начал.
— Ну да, я… Я к тебе в гости пришел, как к человеку, а ты кричишь…
— Григорий! — дед расчувствовался. — Да рази я… Только ты при мне кузнечное дело не хай, дело это красивое. Ох, красивое! Этак заготовочку в угольки ткнешь, и она калится, только тут надо поглядывать, а то сгорит. И вот раскалилась и мурашки пошли, этакие искорки, вроде как озноб у ней, у заготовки-то. Тут ее бери и работай, что душа возжелает — хоть лемех, хоть саблю, хоть цветок — все можно из железа, только с душой, с душой!
— Ну да, а я что говорю… Дом-то скатать тоже, поди, с душой надо. Это тебе не хухры-мухры, дом-то, в нем люди жить будут, детишек рожать-кормить.
И, наверное, бесконечные могли длиться их сердечные излияния, если бы не прибежал Лычкин-младший — Витька.
— Папка, — закричал он с порога. — Тебя мамка домой зовет! Вот бу-у-дет тебе…
— Сынок… — потянулся к нему Гришуня. — Витю-у-ха! Иди сюда, я тебя с Ворохопкой познакомлю, с настоящим русским человеком, не то что эти… Иди сюда, а то дед скоро помрет, и все! Как сказал этот… Смоктуновский: прервалася связь во времени.
Но Витюху на улице ждали дружки.
— Не-е, — протянул он. — Не хочу, мы в «жоску» играем. — И убежал.
Гришуня пронзительно и долго смотрел на дверь, щелястую, закопченную мхом, потом глянул на деда, мол, вот оно — новое поколение, диалектика, и только!
Но надо было собираться, Лычкин чувствовал это и уже заранее придумывал оправдание для Галины.
— Пойти надо, дед, а то не так истолкуют, скажут, Гриша Лычкин пьяница, а человек я чистой трезвости и что?.. Точно, уставший в быту. Ну ладно, давай прощавай.
— Григорий!
— Дед! Все в порядке!
Ворохопка проводил Гришуню до ворот, как дорогого гостя, распрощались они, все честь по чести. И Лычкин направился домой, сдаваться на милость супруги.
Он шел по Нижнему поселку и с каким-то особенным, удивительно радостным чувством смотрел на знакомые с давних пор дома, заборы, колодцы, поросшие мхом, и размышлял. Мысли его, пьяненькие, то обращались в прошлое, и он вспоминал, как рубил сруб знакомого колодца или как сняло ветром крышу вон того дома, потому что скобы после войны были на вес золота, то он думал о своих сыновьях, которые становились вдруг не невезучими женихами, а хитрецами, выжидающими, когда заневестятся самые лучшие девчонки Нижнего, и думал Гришуня о разговоре с Ворохопкой, усмехался дедовой кажущейся наивности.
«Ох, дед, уморил, сказку-то рассказал… Наше время сытое, народ еще тот, ученый стал, на ходу подметки режет… кровью кормил чужого дитя… ерунда… если хошь знать, мы все такие! Народ наш… это нар-р-род! И никаких гвоздей, ни медных, ни железных, ни деревянных». Гришуня и сам не замечал, что не осталось уже и следа от утреннего его недовольства всем и вся, расчувствовался и даже вдруг начинал напевать где-то давно слышанное: «…Каждую задрипанную лошадь я готов ту-ту (здесь он просто забыл слова) поцело-о-вать!»
На углу улиц Булатной и Кленовой аллейки в тени русских кленов стоял пивной ларек, он и ныне там, ларек.
Гришуня остановился, узнав ребят из своего ремонтно-механического цеха. Мастер токарного участка Гордей Гаврилыч пил пиво с токарями Кружкиным и Урванцевым.
Читать дальше