– Хоть у тебя и не испортился аппетит, – сказала Лилиан, опершись локтями на мраморную столешницу и стягивая перчатки – палец за пальцем (любой предмет одежды Лилиан всегда снимала с некоторой нарочитостью, всякий раз, когда она развязывала шарф или стаскивала с головы шляпку, разворачивалась небольшая драма), – хоть у тебя и не испортился аппетит, лично я не стала бы есть ничего жирного.
Она поймала взгляд официантки и заказала то, что ей казалось правильным.
– Видишь, в каком укромном месте я нашла нам столик, – сказала она. – Можешь смело говорить что угодно. Кстати, может, снимешь шляпку, вместо того чтобы постоянно сдвигать ее на макушку?
– Ох, Лилиан, мне и вправду почти нечего тебе рассказать.
– Не скромничай, моя дорогая, ты сама сказала, что против тебя сплели заговор.
– Я только имела в виду, что они смеялись надо мной.
– И почему же они над тобой смеялись?
– И обсуждали меня друг с другом.
– Что, и Эдди тоже?
Порция ответила уклончивым взглядом. Послушно, медленно она сняла простенькую шляпку, которую Анна сочла подходящей для ее лет, и примирительно положила на стол между ними.
– Пару дней назад, – сказала она, – в тот день, когда нам с тобой не удалось пойти домой вместе, я встретила мистера Сент-Квентина Миллера – по-моему, я тебе об этом не рассказывала? – и он почти что угостил меня чаем.
Лилиан с укоризной разливала чай.
– Зря ты, – сказала она, – постоянно вот так отвлекаешься. Ты обрадовалась, что чуть было не выпила чаю с Сент-Квентином только потому, что он писатель. Но ты ведь в него не влюблена, правда?
– Эдди тоже был писателем, раз уж на то пошло.
– Ну, вряд ли Сент-Квентин такой же гадкий, как Эдди, который смеялся над тобой вместе с твоей невесткой.
– Этого я не говорила! Не было такого!
– Тогда почему ты на нее злишься? Ты же сама сказала, что не хочешь идти домой.
– Она прочла мой дневник.
– О господи, Порция. Я и не знала, что ты…
– Я никому об этом не говорила.
– Темная ты лошадка, вот что. А как же она тогда узнала?
– Я никому не говорила.
– Честное слово? Никому?
– Ну… никому, кроме Эдди…
Лилиан пожала плечами, вскинула брови и подлила кипятку в чайник с таким выражением лица, которое Порция не осмелилась прочесть.
– Ну-у, – сказала она, – ну-у, господи, и чего ты еще хочешь? Вот и все, то есть все понятно! Вот я и говорю – это заговор.
– Я не о нем говорила. Заговор – не в этом смысле.
– Так, съешь-ка немного кекса, если можешь есть, надо есть. Иначе люди еще начнут на нас смотреть. Знаешь, мне кажется, ты не осилишь дорогу до Стрэнда. Если ты больше ничего не будешь, нам хватит денег на такси. Я поеду с тобой, Порция, мне совсем нетрудно, правда. Пусть видит, что у тебя есть друзья.
– Нет, он мой друг. Он всегда был мне другом.
– Я и подождать могу, – продолжала Лилиан, – если ты вдруг очень расстроишься.
– Это так мило с твоей стороны… Но лучше я пойду одна.
Печаль, безусловно, выбивает у человека почву из-под ног. Почти сразу оказывается, что рафинированное искусство молчания годится лишь для счастливых дней – или для тех дней, когда боль хотя бы выносима. Но стоит печали обрести полную власть, как чувство это становится мучительным, ядовитым, под его натиском гибнет любая гордость. Есть, правда, люди, которых тянет к местам, где произошло несчастье, которых больше всего на свете занимают смерти, рождения и болезни, и они бесцеремонно, едва учуяв что-то подобное, вмиг оказываются рядом, дыша тебе в спину с доброжелательностью могильщиков. Стоит завидеть этих стервятников в небе, и первое, что приходит в голову, – ты обречен. Но может статься, что это вовсе не стервятники, а вороны пророка Илии. С собой они приносят понимание того, что даже в самой уникальной скорби есть анестезирующая универсальность. С их помощью человеческая природа осознает свою грубоватую мудрость, свою деятельность, свою безошибочную находчивость и свою низость, пасть ниже которой уже невозможно. Несчастья принадлежат людям, и только дурацкая боязнь смерти, боязнь того, что свойственно всем нам без исключения, заставляет настаивать на том, что «горе лучше переживать в одиночестве». В обществах проще, наивнее и благороднее нашего страдалец становится общественным достоянием; место любой катастрофы вскоре перестает быть изолированной от всего воронкой. Истинным откликом на любое горе, откликом, который возвышает горе до поэтического уровня, оказываются не правильно подобранные слова, не безукоризненное тактичное молчание, но именно этот хор вульгарных, незваных друзей – друзей, не имеющих ни ума, ни вкуса.
Читать дальше