Мы сплоховали. И у брата, степенного, пожилого человека, душа ушла в пятки. Он тут же распорядился: я и Тарас верхами поскакали в степь, искать обрыва на линии.
Едем по еще темной степи — рассвет ведь поздний, туман виснет за плечом и перед тобой раскидывается. Слышим: за нами следом скачут, топот приближается.
Тарас крикнул:
— Гони что есть мочи! — И исчез в тумане.
Я рванулся за ним, но не тут-то было.
Меня кто-то туго-туго обхватил за плечи, и я с коня долой, больно ударился грудью и головой о землю. Одна мысль: «Уж лучше б пулей!» И потерял сознание.
Очнулся на скамье в сарае. Напротив сидит на табурете казачий офицер. Окружен свитой. Много народу, а мало людей, может, их и вовсе среди этой толпы не было.
И здесь же, рядом с офицером, чернявый с челкой, в казачьей сбруе. Я его сразу и не узнал — очень быстро отъелся, лицо лоснилось от злости и сытости.
— Вот эта мордовская рожа, — хрипел Шульгин, — все наизусть вам обскажет: сколько у Чапаева сабель, ружей, какая подмога и откуда идет, на что рассчитывает. У него в голове живой донос со всей цифирью и дробью. Только за язык потянем — посыплется!
Лежал я. Вытягивали мне ноги, соскабливали ногти, топили в студеной воде, ставили на угли, били голого нагайками, поили соленой бурдой, кровавые рубцы натирали солью — это казацкий допрос. За ночь пережил, что за десять лет.
Офицер ударил меня ногой в живот и распорядился:
— По башке не бить, — и вторым ударом срезал меня с ног.
Я боялся только одного — бреда.
Офицер возился долго, кажется, устал. Время тянулось, как мои жилы. Минута на углях в год показалась, а может, это и был год, превращенный в их минуту?! Они считали все вслух, чтобы я взвесил свой ужас, но у меня не было таких весов.
Шульгин придумывал самое пакостное и рот не закрывал:
— Мордовскую башку быстро не распечатаешь, его в три нагайки не возьмешь.
Офицер, видно, уже терял ко мне интерес. Велел:
— Вниз головой, — и отвернулся.
В секунду припомнился мне Василий Иванович.
Однажды вбежал он на станцию и закричал в сердцах:
— Я как вниз головой подвешенный: в ушах шумит, в глазах подмога, а где ноги — не разберусь!
Это он пытку чувствовал оттого, что дивизия была без помощи, без отдыха.
«Чапаев выдержал, — мелькнуло у меня, — а я?»
Схватил меня Шульгин, опрокинул навзничь… Потом я быстро в красную воду ушел. Помутилось все, и бред, что накипал на губах, застыл!
Очнулся от ужаснейшей боли.
— Выпороть ему голову, — слышу вой офицера, — теперь на нем хоть дрова коли.
И полосуют меня нагайкой со свинцовым кругляшом на кончике.
Шульгин свистит в самое ухо:
— Износил ты свою рожу, Гришка-телеграфист. Неужели тебя, ненавистного, Анна целовала?
Огонь вплеснулся в глаз, в другой, — я провалился в смерть.
Офицеру сообщили:
— Околел!
А я очнулся в темной ямине; все слышу. Сбросили в глубокую, а спьяну не закопали. Натекла вода, я отмок, пришел в себя. Когда все стихло, выполз. Светлее не становилось, но я тащился по грязи, посуху, часто терял сознание, приходил в себя, полз…
Подобрали меня какие-то бабы, видно, хорошие, отвезли в дивизию, да Василия Ивановича уже не было — направили его в Академию Генерального штаба, а мне б хоть одно его слово услышать! И горько так, что не дошел до Уральска, и ему, думаю, горько. Ведь два перехода — и мы были б у цели!
Оставили меня в избе у доброй женщины, но, видно, немой.
Я, как попал к ней на попечение, предупредил, чтобы девчат ко мне и близко не подпускали. Жить хочу, но без малейшей жалости. Анне просил сообщить, что мертвец я.
Знал теперь точно, хоть лицо мое и перевязали: нет на нем ни синих, небесного цвета, ни вообще каких-нибудь глаз. Глаза мои остались в сарае, на полу.
Но потому, как тосковал я без глаз, понял — буду жить. И так же, должно быть, думала немая старушка, к которой меня определили. Терпеливая, учила в рот попадать ложкой, все самому делать, чуть притронется к моей руке, незаметно поправит. Ко мне возвращались вещи, привычки, даже немножко глаза — по очертаниям я ощущал форму, по шероховатости — поверхность, по запахам, звукам восстанавливал цвет, игру.
Женщина ходила легко, но иногда дышала с трудом, будто что-то мешало ей.
В комнате у нее всегда свежо, белье белено — я узнавал это по хрусту. Несколько раз я пытался поблагодарить ее, пожать руку — она поспешно уходила. Я не знал, что и думать, брезгливости у нее не было, ведь много моих дел она приняла на себя безо всякого ропота.
Читать дальше