— Можно сказать, от таких идет. Не побоюсь этого слова — полоховщина. Об этом сейчас невольно думается. Понимаете, паше время, огромный размах, глубинные пласты; призваны к деятельности миллионы, массы, огромные массы людей. Личностей. Личностей, понимаете? Небывалый рост личности. Но вместе с тем…
— Ох, уж это «вместе с тем»! — перебил Михаила Семен Терентьевич сокрушенно. — Если б не это «вместе с тем»!..
— Вместе с тем, в общем потоке достигнутого вынесло на поверхность людей нравственно не подготовленных к общественной деятельности, не обладающих ни духовными, ни деловыми качествами…
— А ты конкретней, конкретней, — потребовал носатый мастер, — а то разводишь свои поэмы вообще.
— Могу конкретней. С фактами. Пожалуйста, приведу факт. Птицефабрику. Дружки Полоха зажали кабель для птицефабрики, сорвали пуск. Первое дело — ущерб хозяйству. Ясно? А сверх того: кому на горб? Секретарю. Ивану Сидоровичу. Приводить еще факты?
— Ну, ты парень с размахом, — ухмыльнулся мастер. — Тесно тебе в многотиражке.
— А газетчик без размаха не газетчик. И многотиражка никому в общественном вопросе не помеха, напротив, многим родной колыбелью была. Я к этому делу масштабно подхожу.
— Эх, наговорили тут!.. — вдруг прорвало Хому Крутояра. — Всего наговорили, и с фактами, и без фактов. А что с ваших балачок? Ты подойдешь, ты скажешь всякому такому, кто он таков? — накинулся Хома на Михаила. — Скажешь ворюге, что он ворюга, живодер? Не-ет, не скажешь. А вдруг ворюга обидится, оскорбится, а мы ж люди деликатные, обходительные, за километр обходим… Вот вам и весь Полох. Без нашей обходительности и Полоха не было б!
— Что вы тут понимаете, свое — на всех! — вскочил Михаил Чуб. — За всех расписываетесь. Вы за себя скажите, а мы свое скажем. Не отступимся! — Михаил распалился, надвинулся вплотную, задел пиджак Хомы, лежавший на скамье.
— Ну, ты, тише, — подхватил Хома пиджак. — Не купишь, не лапай. — Хома расправил пиджак, ощупывая полы, накинул на одно плечо.
— Вы что, дядя Хома, схватились за пиджак! — рассмеялся Чуб. — Что у вас там, миллионы зашиты?
— А может, и миллионы… А может, поболе миллионов. — Придерживая рукой пиджак, отступал из беседки Хома Пантелеймонович.
— Верно сказано, — заметил Анатолий, пропуская расстроившегося человека. — Хорошо сказали, Хома Пантелеймонович, верно сказали — есть вещи поболе, поважней миллионов. Невольно задумаешься, Хома Пантелеймонович!
— Э, да что толковать, — отмахнулся Хома. — Все вы тут больно грамотные!
Молодые уехали во Дворец подавать документы; в ожидании их возвращенья составили столы под дубом, нашлось и на стол к празднику, однако пока что придержали в печи и холодильнике, пили чай на веранде, семейное священнодействие Кудей.
Приглашая Никиту на веранду, Людмила шла по дорожке сада чуть впереди — она любила, чтобы мужчина следовал за нею.
— Вы, строители, прекрасный, страшный народ. Жестокие люди. Мало вам строить, надо еще сносить.
— Не мы жестокие, Людочка, — необходимость всегда была жестокой.
— Я и говорю: мало вам железобетона, профилированного железа, требуется еще железная необходимость.
Она шла по дорожке, лаская деревья, не замечая, что отдаляется от Никиты, пожалуй забыла о нем:
«…Мой милый, мой нежный, прекрасный сад… Моя жизнь, моя молодость, счастье мое!..»
Оглянулась, с трудом отвлекаясь от своих мыслей:
— Простите меня, Никита Георгиевич! У меня сегодня такой день… В этот день, пять лет назад, я впервые ступила на самодеятельную сцену. И впервые на заводе увидела Павла Кудя. Объединилось несовместимое.
— А вы могли бы во имя театра отказаться…
— Нет! Я не Чайка, Никита Георгиевич, я производственник, самодеятельная любительница. Люблю свою работу, готова создавать вещи, реальные ценности, нести вахту на потоке. Но поток для меня должен быть освещен еще каким-то верхним светом. Самыми сокровенными, даже неожиданными движениями души. Я вам говорила, мечтаю сыграть Любовь Андреевну. Почему? Не знаю. Наверное, в трагикомическом хочу передать трагедию, чтобы понять и снять трагедию. Освободить душу для счастья. Не считайте меня дикой, но я убеждена — в каждой из нас живет Любовь Андреевна, жаждущая беспечности, легкости, способная очнуться лишь в самый последний миг. Согласны со мной, Никита Георгиевич?
— Я не думал об этом…
— А меня мучит затаенный, соблазнительный зверек легкости. Чудится и в других, и я не могу оставаться равнодушной. Убеждена, эта легкость от малодушия, утраты истинного ощущения времени, жизни. И я ополчаюсь. Мы, самодеятельные артисты, совершенно особый народ, неистовый, сумасшедший. Мы — студия! Вам приходилось задумываться над тем, что такое студия, Никита Георгиевич?
Читать дальше