Во сне он сначала лежал на штабеле теплых, пахнущих смолой бревен, чувствуя голым животом шершавость коры и плохо обрубленный сучок, но ленясь поворачиваться, потому что спину грело весенними лучами солнце. Потом искал начальника конвоя, потому что работу кончили, а тот не снимал оцепление. Тогда он пошел на берег, где сплавщики вязали плоты, и наконец нашел начальника — тот плавал в воде, выставив одни плечи, а бригадир сплавщиков смеялся и отпихивал начальника багром, как бревно. Потом вдруг стало жарко, раздались крики: "Горит!", "Лес горит!" Из клубов желтого дыма вырвался попавший в петлю глухарь, а Ольхин стал душить его, прижав грудью к снегу. Душил и краем глаза видел, как золотая от огня сосна вдруг повернулась и, распластав космы искр и дыма, стала падать — на него, на Ольхина, до костей прожигая жаром. Он рванулся в сторону, перекатился через левое плечо — и действительно увидел пламя и сноп искр над ним. И Ивана Терентьевича, подбрасывавшего в костер дрова.
Иван Терентьевич, словно споткнувшись, отступил от огня, а деревину, которую собирался бросить в пламя, бросил на снег. И каким-то особенным голосом сказал:
— Дрова вот подбрасываю, чтобы ты не замерз, уже прогорать стали…
Ольхина поразил взгляд Ивана Терентьевича. Такой, словно Иван Терентьевич спросил что-то и ждал ответа. Но Заручьев ничего не спрашивал, только смотрел, и тогда Ольхин невольно спросил сам:
— В чем дело?
— Да ни в чем… Говорю — дрова подбрасывал, — как-то уж очень беспечно ответил Заручьев.
Ольхин невольно покосился туда, где стояли сапоги. Но на месте сапог стояли смешные шлепанцы из шкуры. Повернулся, собираясь спросить о сапогах, — и увидел их на ногах у Заручьева. Это его не удивило: человек ходил по снегу за дровами. Но почему он в туго перепоясанном плаще, когда был в пиджаке до этого, зачем за плечами сетка с барсучьим мясом? Уже собрался в дорогу, хотя еще и темно? Но почему не разбудил, дров подкладывал на костер — спи, дескать, не просыпайся от холода? Ольхину вдруг показалось, будто одно сердце у него стало проваливаться куда-то, а другое, распирая грудь, подкатилось к самому горлу, закупорило его. Он растерянно посмотрел на грязный, обтаявший возле костра снег, свои босые ноги — и спросил:
— А как же я? Иван Терентьевич!
Заручьев поправил за спиной сетку и, не отступив, а сделав шаг вперед, к костру, не пряча взгляда, заговорил беспощадно и вместе соболезнующе:
— Ты?.. Тебя никто не заставлял за мной увязываться. Золота захотелось, легкого заработка?
— Какое золото? — отчаянно крикнул Ольхин.
Иван Терентьевич насмешливо дернул уголком рта:
— Ладно, дурачка не валяй. Скрывать не думаю: да, у меня, я взял, а на лейтенанта сказал, чтобы в грех, тебя не вводить. Я — ну и что?
И опять, как у самолета тогда, Ольхина захлестнула и понесла — а, все равно куда! — волна слепой безрассудной ярости. Он, Ольхин, будет замерзать в тайге, потому что этот гад, этот кусок твари не только закосил на него, да еще и хлещется этим!
— Вор! Падаль!
У Ивана Терентьевича сжались кулаки, и сам он подобрался, напружинился, весь — готовый к прыжку. А голос его зазвучал страшной, снисходительной ласковостью:
— Это ты мне можешь говорить? А, парень? — Иван Терентьевич шагнул вдруг почти в самый костер и не заговорил — залязгал словами: — Иван. Заручьев. В жисть. Нитки чужой. Задаром. Не взял. Понял, сволочь затюремная?
Ольхин — босиком — рванулся к нему и, не помня себя от ненависти, завизжал:
— Врешь, вор, ворюга! Кусочник! Золото украл и сапоги! У-у-у!..
— Брось! — Иван Терентьевич помахал раскрытой ладонью перед глазами Ольхина, будто разгоняя сигаретный дым. — Ты мне, паскудник, не сапогами — жизнью обязан! А металл… металл я взял, чтобы тебя к нему не допустить.
— Украл! — крикнул Ольхин, топчась на расплывающемся под голыми ступнями снегу. — Вор!
Иван Терентьевич помотал головой.
— Нет, не вор. Я его все равно что намыл, из земли достал. Ничейный, значит, я право имею взять, тридцать лет добывал!
— Видел? — Ольхин, показывая Ивану Терентьевичу кукиш, скособочился — и локтем ударился о твердое в кармане. И сразу же вспомнил, обо что.
— Возьму-у, — уверенно протянул Заручьев. — Это ты не сомневайся, уже взял!
— Отда-ашь!
— Не тебе ли?
— Мне отдашь, с-сука! — спокойно, со злорадным торжеством, но елейным голосом сказал Ольхин, а последнее слово даже пропел. — Ты, ишак, рогами упирался, да? Тридцать лет из земли доставал, да? Так тебе же, гаду, положено ишачить, а я за это золотишко, — Ольхин подмигнул и, щелкнув пальцами, сделал жест сеятеля, — знаешь как гульну по буфету? Ох и гульну! — Он потешался, паясничал, уничтожая Ивана Терентьевича, забыв обо всем, кроме своего торжества.
Читать дальше