Прежде всего мои родители – оба не из Краков. Мама была из Лодзь, а папа из Люблин. Они познакомились в Вена, когда оба были там студенты. Мой папа изучал право в Австрийской академии наук, а моя мама в Вене изучала музыку. Они оба были католики, очень религиозные, так что меня воспитали очень верующей, и я всегда ходила к мессе и в церковную школу, но это, знаешь, вовсе не значит, что я была фанатичка, чокнутая. Я очень много верила в Бога, но мои мама и папа, знаешь, не были – как же это по-английски будет – dur… ax да, жесткие, непреклонные. Они были очень либеральные – даже можно сказать, почти социалисты – и всегда голосовали за рабочую партию или за демократов. Мой отец ненавидел Пилсудский. Он говорил, Пилсудский устроил в Польша такой террор, хуже, чем Гитлер, и в тот вечер, когда Пилсудский умер, выпил на радостях целый графин шнапса. Он был пацифист, мой папа, и, хоть он и говорил, что для Польши настали солнечные времена, я знала, что au fond [58] В глубине души (фр.).
ему невесело и он волнуется. Как-то раз я услышала его разговор с мамой – это было, наверно, году в тридцать втором, – и я услышала, как он сказал этим своим невеселым голосом: «Право же, долго так не может продолжаться. Будет война. Судьба никогда не дарила Польше счастье надолго». Я помню, он произнес это по-немецки. В нашем доме говорили чаще на немецком, чем на польском. Français [59] Французский (фр.).
я выучила в школе и говорила почти безупречно, но еще легче мне было говорить по-немецки. Это, видишь ли, из-за Вены – ведь мои мама и папа столько много там прожили, ну а потом, папа был профессор права, а немецкий в ту пору был язык для ученых. Моя мама замечательно готовила по-венски. О, она готовила и несколько прекрасных польских блюд, но польскую кухню не совсем можно назвать haute cuisine [60] Первоклассной кухней (фр.).
, я помню, какие блюда она готовила в этой большой кухне у нас в Кракове: Wiener Gulaschsuppe и Schnitzel [61] Венский суп-гуляш и шницель (нем.).
, а особенно я помню – ах! – этот удивительный десерт, который назывался меттернихский пудинг – в нем было столько много орехи, и масло, и апельсиновые корочки.
Я знаю, это, может, скучно, когда все время повторяю одно и то же, но мои мама и папа были чудесные люди. Знаешь, Натан сейчас о’кей, он есть спокойный, у него хорошее время – хороший период, так говорят? Но если у него плохое время – как в тот раз, когда ты впервые увидел его, – если на него налетает tempête [62] Буря, вихрь (фр.).
, как я это называю, он начинает на меня кричать и потом всегда называет меня антисемитка, польская свинья. Ох, какой у него язык и как он меня обзывает, такие говорит слова и на английском, и на идиш, и по-всякому – я таких никогда не слыхала! Но всегда одно и то же: «Ты – грязная польская свинья, несчастная нафка, курва, ты же убиваешь меня, убиваешь – все вы, грязные польские свиньи, всегда убивали евреев!» Я пытаюсь что-то ему сказать, но он не желает слушать – совсем с ума сходит от злости, и я всегда знаю: бесполезно в такое время говорить ему, что есть хорошие поляки, как, например, мой отец. Папа ведь родился в Люблине, когда еще город принадлежал русским и там было много-много евреев, которые так много страдали от этих ужасных погромов. Как-то раз мама рассказала мне – потому что папа никогда не стал бы такое рассказывать, – что, когда он был молоденький, они с братом – а брат у него был священник, – рискуя жизнью, спрятали у себя три еврейские семьи и спасли их от погрома, от казаков. Но я знала, скажи я Натану во время его tempête, он только еще больше станет на меня кричать и обзывать меня грязная свинья, польская врунья. Ох, в такие минуты мне надо быть так много терпеливой: я ведь знаю, Натан тогда есть очень больной, он не в порядке, – и я просто отвернусь и молчу, а сама думаю о другом, жду, когда пройдет и он снова будет со мной такой добрый и такой милый, столько много в нем tendresse [63] Нежности (фр.).
и любви.
Наверно, лет десять назад – за год или за два до война – я первый раз услышала, как отец сказал – Massenmord [64] Массовые убийства (нем.).
. Это было после того, как в газетах появились рассказы про то, как нацисты в Германии страшно разгромили синагоги и еврейские магазины. Помню, отец сначала что-то сказал про Люблин и какие он там видел погромы, а потом сказал: «Сначала шло с востока, теперь с запада. На этот раз это уже будет Massenmord». Я тогда до конца не поняла, что он хотел сказать, наверно, немножко потому, что в Кракове хоть и было гетто, но не так много евреев, как в другие места, и вообще я не считала, что они какие-то другие или что они есть жертвы или их преследуют. Я, наверно, очень мало знала, Язвинка. Я была тогда замужем за Казимеж – я ведь, знаешь, вышла замуж очень, очень молодая, и я, наверно, все еще была совсем девчонка и думала, что эта моя прекрасная жизнь, такая уютная, обеспеченная и спокойная, будет всегда такая. Мама, и папа, и Казимеж, и Зося (Зося – это, знаешь, есть ласковое имя для Зофья, то есть Софи) – все будут так счастливо жить в большом доме, есть Wiener Gulaschsuppe, учиться и набираться знаний и слушать Баха – о, так будет всегда. Просто не понимаю, как я могла быть такая глупая. Казимеж был преподаватель математики, и я познакомилась с ним на вечеринке, которую моя мама и отец устроили для молодых преподавателей университета. Когда Казимеж и я – мы поженились, у нас были планы поехать в Вену, как мои мама и папа. Мы собирались, как они, учиться там. Казимеж – в Австрийской академии, чтоб получить степень superieur [65] Высшую (фр.).
по математике, а я – учиться музыке. Я играла на рояле с восьми или девяти лет и собиралась учиться у этой очень знаменитой учительницы, то есть фрау Тайман, которая учила еще мою маму и продолжала давать уроки, хоть и была совсем старенькая. Но в тот год пришел аншлюс, и немцы заняли Вену. Стало очень страшно, и мой отец сказал – наверняка начнется война.
Читать дальше