Раньше я еще никогда не летал, и это было потрясающее чувство. В свете закатного солнца я смотрел сверху на желтые черепичные крыши, ручей, в котором учился плавать, прямую дорогу, обсаженную платанами, деревню в окружении пастельной мозаики полей, холм и лес и орал во всю глотку: «We skipped the light fandango-o-o». Будущее представлялось мне лучезарным: наша революция явно побеждала; скоро к власти придут люди, наделенные воображением, – лично меня это устраивало на все сто; мы покончили с банкирами, милитаристами и занудами всех мастей, мешающими нам жить; наступала эра свободы; народы мира вот-вот со мкнутся в братском объятии, невзирая на расы и цвет кожи, примером чему – восхитительно юным примером – служили мы с Марой, потому что наш поцелуй знаменовал лишь начало, за ним последуют другие, более страстные; я буду раздевать ее, прижиматься к ней всем телом, сколько угодно любить ее и ласкать; у нас родятся прелестные дети, которые будут цепляться нам за ноги и походить на нас как две капли воды.
Когда мы с мопедом вновь обрели контакт с земной твердью – на пересечении нашей дороги с шоссе, в том самом месте, где под колесами убийцы из Алье погиб Бобе, – мой восторг нисколько не угас, но к нему примешалось легкое чувство страха. А что, если я окажусь не на высоте того, что со мной происходит?
Мара Хинц. Это имя, столь разительно отличавшееся от привычных местных имен, звучало завораживающе. В нем экзотика и темная чувственная глубина – Мара – сливались с современным немецким прагматизмом ее приемных родителей – Хинц. Само это удивительное сочетание доказывало, что Мара Хинц – создание во всех смыслах необыкновенное. Чтобы дотянуться до нее, мне, Сильверу Бенуа, родившемуся в Лувера и никогда не выбиравшемуся из этой дыры, следовало сделать многое: освободиться от своих корней, забыть о них, замести под ковер, которого у нас отродясь не водилось, ферму, цесарок и манеры моих родителей. Манеры матери, которая, несмотря на свою покладистость, доброту и странный вкус к опере, все же оставалась до ужаса здешней, но главное – манеры отца, выдававшие в нем заскорузлого деревенщину. Непростая задача.
10
Дверь. Курятник. Письма
Поцелуи – да, поцелуи были. Мы целовались, стоило нам остаться наедине, пока не начинали неметь губы и язык. Еще мы обнимались. Я трогал ее под майкой или рубашкой, оглаживал ее бедра, но доступ к другим частям ее тела был мне запрещен: с севера его перекрывал ремень ее брюк, с юга – если на ней была юбка – мои атаки натыкались на тесно сжатые колени. Ключевым словом наших разговоров в те полтора летних месяца оставалось короткое «нет». Это не было жесткое приказное «нет», исполненное скрытого упрека; это было нежное и пропитанное сожалением «нет», в котором мне слышалось: «Не сейчас». Словарь «Робер», со свойственной ему прямотой, сказал бы мне: «Балда! Если девчонка говорит „нет“, это означает „да“! Не будь дураком!» Но я-то знал, что ее тихое и робкое «нет» на самом деле означает «нет», и даже мой любимый суровый наставник не смог бы его проигнорировать. Опыт с Полькой в данном случае был совершенно бесполезен, поскольку я быстро понял, до какой степени она уникальна – то, что прокатывало с ней, с нормальными людьми не работало.
Когда мне – очень редко – удавалось избавиться от своего наваждения, мы проводили восхитительно долгие часы в ее комнате, дверь которой она оставляла приоткрытой, чтобы кто-нибудь из родителей мог в любой момент к нам войти. Никогда и ни с кем – за исключением Жана – я не получал такого удовольствия от разговоров. До переезда к нам она жила неподалеку от Парижа; она признавалась мне, что мечтает о младшей сестренке, как у меня, или о младшем братишке, потому что одной очень скучно. Она предлагала встречаться и у меня дома тоже, уверенная, что моя сестра – прелесть, мои родители – замечательные, а цесарки – потешные. Но я не спешил приглашать ее к нам. Профессия моего отца вовсе не казалась мне престижной, особенно по сравнению с ее родителем, который был инженером-геологом. Еще ей хотелось познакомиться с моей бабкой, но тут у меня включился сигнал тревоги, и я ответил, что это подождет. Будь жив дед, способный ляпнуть что угодно, он без всякой злобы отпустил бы какую-нибудь шуточку насчет цвета кожи моей подруги, но бабка наверняка разразилась бы чудовищной расистской тирадой, настоятельно советуя Маре убираться назад, в свой Казаманс.
Читать дальше