– Доктор Равич, – начал он снова, – не стоит ронять престиж нашей профессии подобным торгашеством.
– Я тоже так считаю.
– Почему бы вам не довериться моей деликатности, моему чувству справедливости, наконец? Ведь прежде-то вы всегда были довольны.
– Никогда.
– Но вы ни на что не жаловались.
– Смысла не было. Да и интереса особого тоже. А на сей раз интерес имеется. Деньги нужны.
Снова появилась медсестра.
– Пациент нервничает, господин профессор.
Дюран вперился взглядом в Равича. Равич невозмутимо ответил ему тем же. Он знал: выбить деньги из француза – задача почти непосильная. Даже из еврея проще. У еврея на уме хотя бы расчеты и деловой интерес, а француз, кроме денег, которые вот сейчас, сей же час, придется отдать, вообще ничего не видит.
– Минутку, сестра, – отозвался Дюран. – Измерьте температуру и давление.
– Уже измерила.
– Тогда приступайте к наркозу.
Сестра удалилась.
– Хорошо, – вздохнул Дюран, приняв наконец решение. – Дам я вам эту тысячу.
– Две тысячи, – уточнил Равич.
Но Дюран и не думал сдаваться. Он пригладил свою холеную бородку.
– Послушайте, Равич, – заговорил он с особой теплотой в голосе. – Как беженец, не имеющий права работать практикующим…
– Я не имею права оперировать и у вас, – спокойно перебил его Равич. Теперь оставалось дождаться традиционной тирады о том, как он должен быть благодарен за то, что его еще не погнали из страны.
Но этим доводом Дюран решил пренебречь. Видимо, понял, что не поможет, а время поджимало.
– Две тысячи, – вымолвил он с такой горечью, словно каждое слово – тысячная купюра, вылетевшая изо рта. – Из собственного кармана придется выложить. А я-то думал, вы не забудете всего, что я для вас сделал.
Он все еще выжидал. «Удивительно, – подумал Равич, – до чего эти кровопийцы обожают мораль разводить. Вместо того чтобы устыдиться, этот старый прохвост с розеткой ордена Почетного легиона в петлице еще имеет наглость попрекать меня в том, что я его использую. И даже свято верить в это».
– Значит, две тысячи, – подытожил он. – Две тысячи, – повторил он. Это прозвучало как «Прощай, родина, прощай, Господь Бог, и зеленая спаржа, и нежные рябчики, и запыленные бутылки доброго старого «Сан-Эмийон»!» – Ну что, можем приступать?
При довольно хилых ручках и ножках брюшко у пациента оказалось очень даже солидное. На сей раз Равич в порядке исключения случайно знал, кого оперирует. Это был важный чиновник по фамилии Леваль, в ведении которого находились дела эмигрантов. Это Вебер ему рассказал, для пикантности. Среди беженцев в «Интернасьонале» не было никого, кто не слыхал бы эту фамилию. Равич уверенно и быстро сделал первый разрез. Кожаный покров распахнулся, как учебник. Он закрепил края зажимами и глянул на выползающие подушки желтоватого сала.
– В качестве бесплатного одолжения придется облегчить его на парочку килограммов, – сказал он Дюрану. – Ничего, потом снова наест.
Дюран не ответил. Равич удалял жировые отложения, торопясь добраться до мышечной ткани. Вот он лежит, царь и бог всех беженцев, думал он. Человек, в чьих руках сотни эмигрантских судеб, в этих слабых ручонках, что безжизненно покоятся сейчас на операционном столе. Человек, выдворивший профессора Майера; старика Майера, у которого уже не было сил на новый крестный путь эмигрантских скитаний и который накануне высылки попросту взял да и повесился у себя в номере. В платяном шкафу, потому что подходящего крюка нигде больше не нашлось. И у него это даже получилось: он настолько отощал от голода, что крючок для одежды запросто его выдержал. Мешок тряпья, костей и удавленной плоти – вот и все, что наутро нашла в платяном шкафу горничная. А наскреби этот вот пузан в своей душонке хоть каплю милосердия, Майер был бы еще жив.
– Зажим! – скомандовал он. – Тампоны!
Он продолжил работу. Точность безошибочного лезвия. Ощущение правильности разреза. Раззявленное чрево. Белые черви скрученных кишок. У этого, который сейчас тут разлегся, даже моральные принципы имелись. По-человечески он даже посочувствовал старику Майеру, однако он, видите ли, осознавал и то, что позволил себе назвать своим долгом перед нацией. Вечно они выставляют перед тобой своего рода ширму – начальника, над которым висит другой начальник, предписания, директивы, приказы, распоряжения, служебный долг, а пуще всех самое страшное чудовище – многоголовая гидра морали. Суровая необходимость, неумолимая логика жизни, ответственность, – да мало ли еще найдется ширм, чтобы отгородиться от проявлений элементарной человечности.
Читать дальше