В Эленшлегере было что-то такое открытое, детски-привлекательное, – разумеется, когда он бывал в дружеском кружке, а не в большом обществе; там он был тих и больше держался в стороне. Значение Эленшлегера для Дании, для всего Севера уже известно. Он был истинный, природный и вечно юный поэт и даже в старости превосходил богатством своего творчества всех молодых. С истинно дружеским участием прислушивался он к первым звукам моей лиры и если в течение долгого времени никогда и не высказывался в мою пользу с особенным жаром, то все же горячо возражал против несправедливых и безжалостных нападок на меня со стороны критики. Однажды он нашел меня сильно расстроенным от чересчур строгого и жесткого обращения со мной, крепко обнял меня и сказал: «Не обращайте внимания на этих крикунов! Говорю вам – вы истинный поэт!» Затем он высказал свое мнение о родной поэзии, ее представителях и критиках и, наконец, обо мне самом. Он сердечно и искренне оценил поэта-сказочника и, слушая однажды чей-то строгий отзыв обо мне по поводу моих «орфографических грешков», горячо воскликнул: «Ну и пусть их! Это присущие ему характерные мелочи! Не в них же суть! Экие грехи, подумаешь! Да Гёте раз показали в одном из его произведений такую ошибочку, а он что сказал? – «Пусть ее останется, каналья!» – и не захотел даже исправить ее». Позже я еще вернусь к личности Эленшлегера и нашему знакомству в последние годы его жизни, когда мы сошлись еще ближе. Автор моей биографии, помещенной в «Датском Пантеоне», нашел во мне и Эленшлегере одну родственную черту. Вот что он говорил в предисловии:
«В наши дни все реже и реже бывает, что художник или поэт выступает на свое поприще единственно в силу непреодолимого природного влечения; чаще их наталкивает на него судьба или обстоятельства. И в творчестве большинства наших поэтов сказывается скорее раннее знакомство со страстями, ранние душевные треволнения или чисто внешние побуждения, нежели первобытное природное призвание. Представителями последнего можно с уверенностью назвать почти только двух: Эленшлегера и Андерсена. И только этим и можно объяснить себе тот факт, что первый так часто являлся у себя на родине предметом критических нападок, а последний был признан прежде всего за границей, где цивилизация старше, и у людей уже отбит вкус к школьной дрессировке, и развито обратное стремление к первобытной естественной свежести, тогда как мы, датчане, все еще благочестиво преклоняемся перед унаследованным от предков ярмом школы и перед отжившей отвлеченной мудростью».
Я уже рассказал, что первое мое знакомство с Торвальдсеном произошло еще в 1833 году в Риме. Осенью же 1838 года его ждали в Данию и готовили ему торжественную встречу. На башне Св. Николая должны были выкинуть флаг, как только корабль, на котором находился Торвальдсен, покажется на рейде. Встреча должна была обратиться в национальный праздник. Лодки, украшенные цветами и флагами, занимали все водное пространство от Лангелиние до крепости. Художники, скульпторы, писатели – все явились со своими знаменами. На знамени студентов красовалась Минерва, на нашем писательском – золотой Пегас. Всю эту картину можно видеть теперь на фреске, украшающей наружные стены музея Торвальдсена; на ней видны стоящие в лодке Эленшлегер, Гейберг, Герц и Грунтвиг; я изображен стоящим в лодке на скамье; одной рукой я обнимаю мачту, а другой машу в воздухе шляпой.
В самый день торжества погода была туманная, и корабль заметили, только когда он подошел уже совсем близко. Раздались сигналы, народ бросился на набережную. Все писатели, созванные Гейбергом, который был распорядителем, уже стояли у своей лодки, лежавшей у набережной, но недоставало еще Эленшлегера и самого Гейберга. Приходилось ждать, а между тем с корабля уже раздался пушечный выстрел, и само судно бросило якорь. Я предвидел, что Торвальдсен высадится на берег, прежде чем мы подоспеем встретить его на рейде. Ветер уже донес до нас звуки приветственных песен, торжество началось; я непременно хотел участвовать в нем и предложил другим отправиться. «Без Эленшлегера, без Гейберга?» – воскликнули те. «Да ведь их еще нет, а скоро уж все и кончится!» Кто-то, указывая на Пегаса, сказал, что без Эленшлегера и Гейберга я, верно, не решусь плыть под этим знаменем. «А мы его бросим на дно лодки!» – сказал я и снял знамя с древка.
Другие тоже уселись в лодку, мы поплыли и подоспели на место как раз, когда Торвальдсен отплывал к берегу. Там же встретили мы и Эленшлегера с Гейбергом, которые приплыли в другой лодке, а теперь пересели к нам. Все утро стояла пасмурная погода, но теперь солнце вдруг прорвалось сквозь облака, и над Зундом перекинулась чудная радуга, словно «триумфальная арка для Александра Македонского». Да, это поистине был въезд Александра! На берегу раздавались восторженные клики народа, теснившегося вокруг экипажа Торвальдсена; лошадей выпрягли, и толпа повезла его в Академию художеств. Туда же хлынула и вся публика; в квартиру к нему входили все, кто только был с ним хоть мало-мальски знаком или имел друга такого знакомого, который мог ввести его туда. На площади целый день до позднего вечера стояли толпы, глазея на знакомые красные стены Шарлоттенбургского дворца [18] В этом дворце помещается Академия художеств.
, – за ними ведь находился Торвальдсен.
Читать дальше