Для Ханса настало мучительное, беспокойное время. За много лет привык он жить так, как хочется, требовать, чего заблагорассудится; так и повелось, и чего ему хотелось, к тому он остальных и принуждал, хотя с виду казалось, что жизнь он ведет тихую и спокойную. Но во время строительства все иначе — кто хоть раз что-нибудь строил, тот знает. Велика также разница, строить самому или же нанимать рабочих. Кто ведет строительство в городе, да еще так, что сам на стройке и не появляется, а лишь в означенный час получает в руки ключ, избегает многого, но не всего, и часто происходит так, что чем меньше сыпется на его голову происшествий и бед во время строительства, тем больше обрушивается на него подобных радостей после его завершения. Но в деревне таких договоров обычно не заключают, особенно когда материал свой и нет архитектора, который наблюдает за строительством. Что-то удается, что-то нет, один делает одно, другой другое, кто-то что-то закупает, кто-то что-то пристраивает, но так, как изначально было задумано, не получается никогда. Особенно же если кто-то один наседает на всех остальных, да еще и хочет их облапошить, — тогда-то и возникают трения и ничем хорошим такое предприятие закончиться не может. Если бы Ханс жил лет этак пятьсот назад, стал бы он самым отъявленным тираном или деспотом. Пришло же ему в голову, как уже было описано выше, в нынешнее время, когда повсеместно отменяются средневековые пережитки — не только барщина, но и десятина, и налог на землю, — ввести новые поборы на строительство, неизбежные для его арендаторов. Исполнялись эти требования, правда, в высшей степени неохотно, материалов не хватало, работа застопорилась. Ханс рассчитывал, что все соседи и члены общины помогут валить лес, одолжат телеги и прочее — иначе, по его мнению, и быть не могло. Многие заявили, что ради Ханса даже из дому не выйдут и что такой, как он, помощи не заслуживает, а если что и делали, то только в помощь бедным и безвинным арендаторам. Однажды отправились валить лес. Ханс прицепился, выставил поутру бочонок самогона, но без хлеба, а в обед и на ужин и вовсе ничего. На следующий день никто не появился, дело понятное. Плотнику самому пришлось идти в лес, а это дела не ускорило, несмотря даже на то, что Ханс сам принялся за каменные работы и выложил новые дорожки старыми камнями. Строительство не двигалось, все встало, но дело все же было в том, что дом строил именно Ханс, и славу свою дурную он заслужил. Что другие строили за полтора месяца, ему не удалось и за три, на что другим хватало тридцати сосен, ему требовалось шестьдесят; потому как большая часть поваленного дерева оказалась гнилой или просто непотребной. Инструмент из спасенного амбара он трогать тоже не желал, там он и был заперт, приходилось бегать по деревне, одалживать, хорошего инструмента соседи не давали, дело понятное, и это скорейшему завершению работы не способствовало. Арендатор домом пользоваться не мог, не мог запасать ни сена, ни зерна, кто должен был нести эти убытки? Ханс, само собой, думал, что арендатор, а арендатор, естественно, придерживался прямо противоположного мнения, он был сыт по горло всеми этими хлопотами и проволочками.
Да и сам Ханс от всего этого полез на стену. Повлиять он ни на что не мог, но чем больше он ярился, тем сильнее все затягивалось. Если до обеда выпадала ему радость пропесочить под каким-нибудь надуманным предлогом рабочего, нагрузить или взвалить на него какую-нибудь еще обязанность, то под вечер ему уже не хватало злости кого-нибудь надуть или обругать. А раз уж он все себе позволял, то и остальные вели себя с ним так, как хотели, так что Хансу на своей шкуре привелось узнать, что не один он хитер, что не ему одному досталось разумения и смекалки, но и другим перепало достаточно.
Но на Ханса никоим образом это открытие не повлияло, не раскрыло ему глаза, не изменило ничего в его жалкой душе, но вот для тела Ханса — а ему уже было за восемьдесят — все это даром не прошло. Когда в пожаре погиб дом Ханса, а он не переменил своего образа жизни, рука Господа взялась за бедную телесную оболочку, в которой обитала его упрямая душа; старая постройка развалилась, и пока Ханс суетился над возведением новой, узкое и тесное это обиталище начало трещать по швам. Ноги у Ханса отяжелели, дыхание сбилось, ночи стали беспокойными, в закуте ему постоянно было душно, так что часто приходилось подползать к окну. Телом Ханс всегда был крепок, никогда он о нем не думал и не вспоминал, что оно, как и любая плоть, когда-нибудь обратится в прах; он никогда не болел, а если и случалось с ним какое-нибудь недомогание, он о том не заботился и не замечал даже, как оно само собой проходило. А потому Ханс твердо был уверен в том, что люди в своих болезнях виноваты сами, а вот если бы все делали, как он, и не обращали на них внимания, то смогли бы побороть любой недуг. Кто захочет, сможет себя принудить. Все-то у Ханса было сопряжено с принуждением, когда же его самого пытались к чему-либо принудить, это он считал тяжким грехом. Себе же он позволял любое принуждение, и Господь Бог долго закрывал глаза на это его чудовищное заблуждение, будто человек может все, чего захочет, будто бы он высшая сила и единственный устроитель собственной судьбы и властитель собственной жизни. Так думал Ханс, так и говорил, короткими, грубыми предложениями. Было в них нечто гегельянское, хоть и говорил он, в общем, практически то же самое, но так, что понять мог даже ребенок. Теперь же Хансу, как и любому смертному, был установлен предел, и написано было следующее: «До этого места и не далее!»
Читать дальше