Я закончил первый семестр первого курса и в январе 1897 года перешел на второй. Но недостаток средств, а кроме того, сознание, что университет не дает мне всего того, что мне нужно, и отнимает слишком много времени, — все это заставило меня оставить учебу. Особенно я не огорчался. Я учился два года и — что было еще ценнее — очень много читал. Кроме того, я научился правильно говорить. Правда, я еще делал ошибки, но уже не в письме, а лишь иногда в разговоре, когда из-за чего-нибудь волновался.
Я решил немедленно избрать себе карьеру. Меня очень интересовали четыре отрасли: во-первых, музыка; во-вторых — поэзия; в-третьих — мне хотелось писать на философские, политико-экономические и политические темы; наконец, в-четвертых — это меня, между прочим, привлекало меньше всего — я думал заняться беллетристикой. Но затем я решительно вычеркнул из списка музыку, зная, что из этого ничего не выйдет. Я засел у себя в комнате, где и принялся одновременно за все сразу. Боже мой, как горячо я принялся за дело! Я весь кипел жаждой творчества, я горел, как в лихорадке. Думаю, что другой на моем месте не выдержал бы. Удивляюсь, как у меня не случилось размягчение мозга от чрезмерной работы и меня не посадили в сумасшедший дом. Я писал, писал все что угодно — громоздкие трактаты, короткие рассказы научного и социологического характера, стихи всех родов, начиная с сонетов и триолетов и кончая трагедией, написанной белыми стихами, и слоноподобной эпической поэмой в духе Спенсера. Бывали случаи, что я сидел за столом по пятнадцати часов в сутки, изо дня в день, и писал не переставая. Порой я совсем забывал о еде или попросту отказывался идти обедать, чтобы не отрываться от бумаги, на которую набрасывал страстные излияния своей души.
А затем началась история с печатанием на машинке. У мужа сестры была пишущая машинка, на которой он работал днем. По ночам он разрешал мне ею пользоваться. Удивительная эта была штука. Я готов заплакать, вспоминая свою борьбу с ней. Это, вероятно, была модель первых лет эры пишущих машин: шрифт состоял из одних заглавных букв. В ней сидел какой-то злой дух. Она не подчинялась никаким законам физики и каждую секунду опровергала древнюю и почтенную аксиому, что одинаковые действия дают одинаковые результаты. Готов утверждать под присягой, что эта машина никогда не поступала одинаково два раза подряд. Снова и снова она доказывала, что совершенно разные действия смогут дать одинаковые результаты.
Как у меня болела от нее спина! До этого моя спина выдерживала какое угодно напряжение, а при моей прежней, не отличавшейся особенной изнеженностью жизни на нее подчас взваливалось очень и очень много. Но эта машинка доказала мне, что у меня не спина, а какая-то слабая былинка. Я усомнился даже в силе моих плеч. После каждой схватки с машинкой они ныли, точно от ревматизма. По клавишам приходилось ударять с такой силой, что человек, находившийся за стеной, принимал этот звук за гром или воображал, что кто-то ломает мебель. Приходилось ударять так сильно, что у меня боль от указательного пальца разливалась вплоть до самого локтя, а на кончиках пальцев вскакивали волдыри, которые лопались и затем появлялись снова.
Хуже всего было то, что я не только учился писать на машинке, но одновременно и переписывал свои рукописи. Чтобы написать какую-нибудь тысячу слов, я должен был совершить подвиг, продемонстрировав физическую выносливость и выдержав сильнейшее умственное напряжение; а между тем я каждый день сочинял много слов, и их нужно было напечатать и отослать издателям.
Эта жизнь — писание днем, печатание по ночам — чуть не уморила меня: переутомление мозга, нервное переутомление, да еще вдобавок и физическое, тем не менее, ни разу не привели меня к мысли напиться. Я парил слишком высоко, чтобы нуждаться в каком-нибудь дурмане. Все время, пока я не спал, я проводил — за исключением, разумеется, часов, когда сидел за машинкой, — в каком-то блаженном состоянии творчества. Кроме того, меня не тянуло к стакану еще и по другой причине: ведь я еще верил во многое — в настоящую любовь мужчин и женщин, в родительскую любовь, в людскую справедливость, в искусство — одним словом, во все те наивные представления, на преклонении перед которыми основана вся наша жизнь.
Однако ждавшие моих произведений издатели предпочитали продолжать ожидание. Мои рукописи проделывали невероятное количество миль, колеся между Тихим и Атлантическим океанами. Быть может, именно необычный вид напечатанных на дикой машине строчек и мешал издателям принять хоть один какой-нибудь пустячок от меня. Я продал букинистам все мои с таким трудом приобретенные учебники за бесценок. Я занимал деньги небольшими суммами, где только мог, и позволял моему старику-отцу, работавшему из последних, быстро угасавших сил, кормить меня.
Читать дальше