Аделина заставила его принять ее вымысел, согласиться с тем, что она угадала его чувства. Она разыграла роль оскорбленной, по сострадательной девушки, полной гуманности, и убеждала его так ловко, терпеливо, упорно, что бедняга Эжен, устав сопротивляться, чувствуя, что его покорность упростит положение, перестал заверять Аделину в глубочайшем своем уважении к ней. Тогда между двумя партнерами установилось нечто вроде равновесия, и недоразумение перешло в доброе согласие. Сказка об обожаемой ученице и обожающем ее учителе больше всего могла удовлетворить самолюбие девицы Буссардель, и бывший стипендиат, человек слабохарактерный, очень боявшийся, как бы не ускользнули от него заманчивые блага его синекуры, почитал себя счастливым, что отделался так дешево. Любопытнее всего, что при таких обстоятельствах Аделина выучилась латыни.
Так дело шло до последнего в августе воскресенья, то есть до дня престольного праздника и ярмарки в Гранси. Ранним утром, чуть только забрезжил свет, когда странствующие торговцы, расположившиеся в своих фургонах на деревенской площади, еще спали крепким сном, со стороны речки послышался грохот, значение которого грансийцы сразу же угадали. Из окон домов повысовывались головы, соседи перекликались, не видя друг друга в сумраке. Кумушки-сплетницы спрашивали с тягучим беррийским выговором:
- Кому это достается?
Ведь по старинному обычаю день престольного праздника становился кому днем почета, а кому - днем позора: девушке, сумевшей соблюсти себя, оказывались почести, а ту, что в этом году потеряла невинность, покрывали позором. Мудрая дева отворив ставни окна, видела, что фасад ее домика украшен и ветвями виноградных лоз и цветочными гирляндами, а распутницу будили диким воем, и перед своими воротами она находила знак позора - скелет издохшей лошади. Выбор той и другой девушки не делали наобум: приговор выносил маленький трибунал, состоявший из почтенных матрон и собиравшийся ночью; и если данных для положительной или отрицательной оценки оказывалось недостаточно, решение откладывалось до следующего года. Но та, которой устроили кошачий концерт, к чьим воротам притащили падаль, лишалась возможности выйти замуж - разве только за того, с кем согрешила, или же уехав в другие края.
Босоногая девчонка в холщовой рубашке, успевшая уже сбегать к плотомойне, примчалась оттуда с криком:
- Гикают, воют под окном Клеманс. А мать-то давай ее колотить. Всю как есть избила.
- Клеманс?
Имя грешницы полетело от дома к дому, через всю проснувшуюся деревню. Вдова Блондо с двумя дочерьми жила на краю деревни, за плотомойней, в убогой лачуге с одним окном. При первых же завываниях они забаррикадировали дверь. Некоторое время парни еще орали, били палками о дырявые кастрюли, о котлы и горланили песню, в которой говорилось о зеленой роще, куда "с миленьким пойдешь вдвоем, а уж выйдешь обязательно втроем". Через четверть часа сборище рассеялось: вспомнив о празднике, все разошлись по домам и принялись готовиться к столь важному дню, прибираться, мыться, наряжаться.
Дождавшись этой минуты, Клеманс приотворила дверь и выскользнула на улицу. Полураздетая, в нижней юбчонке, прикрывая распухшее лицо косынкой, накинутой на голову, она прокралась у самой стены лачуги. Завернула за угол и бросилась бежать в бледнеющем сумраке прочь из деревни, помчалась через луг к дороге на Бурж, пересекла ее. Словно за ней пились по пятам, она неслась все дальше, дальше - к охотничьему домику, к тому окошку в нижнем этаже, в которое имела право постучаться. Всхлипывая, задыхаясь от рыданий, она кинулась на шею старухе Рамело и вдруг сомлела. Сквозь забытье она слышала, как ее поднимают, несут, укладывают, а очнувшись, почувствовала, что лежит на мягкой постели в уютой комнате, в тишине, далеко от деревни. Губы ее ощутили холодок металлической ложки, которую поднесли к ее рту, голову ее приподняли, и она услышала голос Рамело:
- Выпей! Выпей ложечку мелиссовой воды.
- Не надо... Не беспокойтесь... - бормотала Клеманс, растягивая слова, как все беррийцы. - Не надо, не надо, не беспокойтесь.
И выпила лекарство. Потом опять заплакала, но уже тихонько.
При первом же ее слове: "Осрамили!.." - Рамело все поняла. Она избавила свою подопечную от рассказа о случившемся, от объяснения старинного обычая, от излияний стыда и раскаяния. Старуха велела служанке повернуться и лечь ничком, задрала ей рубашку и увидела на ее молодой, белой и плотной спине черные и лиловые кровоподтеки. Мать крепко избила дочь деревянным башмаком.
Читать дальше