Через восемь дней зал был готов. Все здесь было как и задумывалось: красные кресла, проход посередине и даже маленький подиум у сцены, огороженный латунными перилами.
В семь часов вечера он сходил в спальню и переоделся во фрак. Он чувствовал себя просто великолепно. Когда он смотрел на себя в зеркало, зрелище гротескной бесплечей фигуры ничуть его не тревожило. Великий композитор, думал он с беспечной улыбкой, может выглядеть так, как ему хочется. Люди и ожидают, чтобы он выглядел несколько необычно. Впрочем, он был бы не прочь иметь на голове какие-нибудь волосы. И даже не какие-нибудь, а довольно длинные. Он спустился к ужину, быстро поел, выпил полбутылки вина и почувствовал себя еще лучше.
— И не надо, Мейсон, обо мне беспокоиться, — сказал он дворецкому. — Я ничуть не сошел с ума, а просто наслаждаюсь жизнью.
— Да, сэр.
— Сегодня вы мне больше не понадобитесь. Проследите, пожалуйста, чтобы меня не тревожили.
Мистер Ботибол прошел из гостиной в миниатюрный концертный зал. Он взял пластинки Первой симфонии Бетховена, однако, перед тем как поставить их на проигрыватель, поставил две другие. Одна, которая шла первой, до начала музыки, имела этикетку «Длительные бурные аплодисменты». Вторая, шедшая по завершении симфонии, имела надпись длиннее: «Длительные аплодисменты, топот, крики “бис” и “браво”». При помощи небольшого механического приспособления к сбрасывателю пластинок люди из радиомагазина устроили так, что звуки с первой и последней пластинок — аплодисменты — должны были идти только из зала. Все остальное — музыка — должно было идти из динамика, спрятанного среди стульев оркестра. Поставив пластинку на проигрыватель, он не стал его тут же включать, а сперва выключил в зале весь свет, кроме маленькой лампы, освещавшей дирижерский пюпитр, а потом сел в стоявшее на сцене кресло, прикрыв глаза, и отпустил свои мысли в свободный полет по знакомым блаженным пространствам — великий композитор, беспокойный и нервный, с нетерпением ждущий возможности представить публике свой последний шедевр; зал постепенно заполняется, возбужденное бормотание публики и так далее. Приведя себя в настроение, соответствующее роли, мистер Ботибол взял дирижерскую палочку и включил проигрыватель.
Зал взорвался громкими аплодисментами. Мистер Ботибол пересек сцену, поднялся на подиум, повернулся лицом к залу и поклонился. В темноте он смутно различал контуры кресел по сторонам центрального прохода, но не видел лиц людей; впрочем, шума они производили более чем достаточно. Потрясающая овация! Мистер Ботибол повернулся лицом к оркестру. Аплодисменты, гремевшие у него за спиной, тут же стихли. На проигрыватель легла следующая пластинка. Симфония началась.
На этот раз все прошло еще лучше, и за время исполнения его несколько раз начинало покалывать где-то в области солнечного сплетения. Однажды, когда ему вдруг показалось, что концерт транслируется по всему миру, вдоль его позвоночника пробежало нечто вроде зябкой дрожи. Но самым потрясающим были аплодисменты, обрушившиеся в конце. Слушатели аплодировали в такт и топали ногами, они кричали «бис! бис! бис!» А он, повернувшись к полутемному залу, с серьезным лицом раскланивался налево и направо. Затем быстро ушел со сцены, но его вызвали снова. Несколько раз еще он раскланивался и уходил, но его опять вызывали. Зал словно взбесился, его просто не хотели отпускать. Это было потрясающе. Это были воистину потрясающие овации.
Потом он отдыхал в своем кресле и наново все переживал. Он прикрыл глаза, не желая, чтобы что-нибудь нарушало это волшебство. Он лежал и словно парил в воздухе. Чувство парения было воистину волшебным; когда он прошел наверх, разделся и лег, оно так с ним и осталось.
Следующим вечером он дирижировал бетховенской — вернее ботиболовской — Второй симфонией, и слушатели бесились не меньше, чем после Первой. Так он исполнял по симфонии в вечер и к концу девятого вечера завершил последнюю из них. С каждым разом это становилось все более потрясающе, потому что перед каждым концертом слушатели говорили: «Нет, он не даст нам нового шедевра, это выше человеческих возможностей». И каждый раз они ошибались. Все его симфонии были равно великолепны. Последняя из них, Девятая, была особенно потрясающей, потому что композитор, ко всеобщему восторгу, неожиданно вставил в конец хорал. Ему нужно было дирижировать кроме оркестра огромным хором; для исполнения партии тенора из Италии прилетел Бенджамино Джильи. Басовую партию пел Энрико Пинса. Слушатели кричали с таким энтузиазмом, что многие сорвали себе голоса. Весь музыкальный мир был у его ног; они говорили, никогда не угадаешь, каких еще чудес можно ждать от этого потрясающего человека.
Читать дальше