Мой товарищ рассказывал мне тихо, на ухо, чтобы мальчик не слышал, дополнительные подробности убийства Люжи.
– Люжи приехал из Варва, из плодородной местности по эту сторону Мехельна… Судебные доктора установили, что тело, принадлежавшее здоровому и хорошо сложенному человеку, выдержало оскорбительное изуродование.
Я допил свой стакан, я спросил ещё и велел наполнить снова стаканы играющих в кегли и Перкина. Мой сборщик податей отказался; но это воздержание не сообщило мне более буржуазного понимания нашего положения.
Мой спутник не осмеливался уговаривать меня, он довольствовался тем, что бросал на меня возмущённые взгляды, как бы говорившие:
– Как можно связываться с хвастунами, которые не платят за наём помещения, не вносят податей, и крадут хлеб, который они едят?
Может быть он ощущал страх в этой позорной местности и рвался к своим надёжным пенатам?
Ах, говорил я сам себе, осуществить мою мечту, покориться моему инстинкту, слиться с их порывами, будь они кровожадны или ещё хуже!
Отомстить за Бюгютта, отомстить за других!
В мрачной стране я должен был страдать, слиться с их первобытными душами, невежественными и хаотическими, которые потому что они видят всё слишком ярко, чувствуют время от времени необходимость очутиться в тени!
Я пытался ещё раз заставить говорить Перкина. Какая-то стыдливость помешала мне спросить его о несчастной участи отца и дядей.
– Они с трудом понимают нас! сказал мне чиновник. Между собою эти негодяи говорят на каком-то условном языке, называемом bargoensch.
Я сам был охвачен смертельной тоской и грустью. Редкие слова, карие глаза Перкина, его словно бронзовый голос, так страстно вызывали в моей памяти исчезнувших любимцев.
– Уйдём, сказал я громко, возбуждённый, расстроенный, готовый глупо зарыдать и не чувствовавший больше сил сдерживаться.
Мы покинули Нинд.
Ах, этот шум кегель, оставшийся позади нас! Одна нотка трогательного голоса Перкина призывавшего к молчанию его товарищей, которые свистели нам в виде прощания! Догадывался ли он о всех тех, которых я любил в нём? На одну минуту я обрадовался. Эти молодцы могли бы мне заменить тех пятерых… Но нет, вернёмся в город…
Мне удалось сделать над собой насилие, я слушал, как мой спутник говорил серьёзные вещи и даже отвечал ему тем же тоном, хотя он стал мне столь противен, как какой-нибудь судья и я готов был выдать его убийцам Люжи. Я следовал за ним машинально, смиренно, как преданный пёс, ничего не понимая, что я делаю, находясь далеко от моих излюбленных людей и от моей стихии, ах! очень корректный и очень благоразумный!..
Можно предположить, что с этого момента, может быть, даже раньше этой несчастной прогулки в Тремоло, Паридаль сливал нас всех, Марболя, Вивэлуа и меня самого с этим бедным чиновником, имя которого он приводил в своём дневнике, но об этом я умалчиваю.
Разумеется, наш увлекающийся друг должен был много раз, находясь с нами, отдаваться комментариям, сходным с теми, которыми он осмеивал мнения этого славного человека, полного здравого смысла. Он становился всё более и более раздражительным и задорным, и не выносил никакого противоречия. Я представляю себе его стоящим, жестикулирующим, почти плачущим от бешенства, с как бы рыдающим голосом, с искажённым лицом. Его душевное состояние объяснялось смертью и исчезновением его «друзей» из Брюсселя, о которых он никогда не говорил. Посещение исправительного заведения в Кампине, где он, разумеется, надеялся встретить Иефа, Кассизма и Зволю, усилило его чрезмерную чувствительность. Я переписываю часть описания этого спуска в социальный ад, о котором он рассказывал в своём дневнике наряду с живым спором по этому вопросу между Марболем и им самим.
В Меркспласе меня ждало самое сильное впечатление в одной мастерской, где рядами от двадцати до тридцати рабочих, живших в колонии, запряжённых в огромное колесо, приводят в движение жёрнов мельницы и мелят сами хлеб, предназначенный для их еды.
Когда мне удалось, наконец, довольно ясно различить лица в этом полумраке мрачного и низкого помещения, насыщенного потом и громкими вздохами, мучительными криками, директор обратил моё внимание на двух питомцев заведения. Их звали Апполь и Брускар; они подавали пример такой дружбы, которая встречалась только у греков. Брускар был крепкий брюнет, живая улыбка которого, при повороте жёрнова, показалась мне скорей печальной. Другой Апполь, блондин смотрел на него с каким-то тревожным поклонением, не теряя из вида ни одного движения сильного молодца. Я узнал, что тот принимал на себя всю тяжёлую работу этого худого человека и оставлял ему заработанную плату, т. е. несколько фиктивных грошей, при помощи которых заключённые пользуются некоторыми удовольствиями: покупают табак, фрукты, пиво и молочные продукты…
Читать дальше