У рабочих были болезненные, опухшие от недоедания лица. Окна старой, грязной фабрики никогда не мылись, пол был весь в щелях. А Бен возвращался с отцом в комфортабельной туристской машине в богато обставленную квартиру на Риверсайд-Драйв, где их ждала обильная пища, чистая одежда и легкая жизнь.
«Ты должен знать цену доллара», — любил поучать Даниэль Блау. Но Бен знал, что для отца деньги имели одну цену, когда нужно было платить за учебу сына — тут он не останавливался перед любыми расходами, и совсем другую, когда речь заходила о людях, которые, работая на него, сделали возможным и квартиру на Риверсайд-Драйв, и долгие летние отпуска, проводимые на Эдайрондэксе, и туристскую машину, и вообще беззаботную жизнь.
Старик Блау спекулировал на бирже. Он покупал акции (Бен все никак не мог понять, что это за клочки бумаги), дарил матери драгоценности и однажды принес колье за пять тысяч долларов. Спрятав его в коробку с конфетами, он сказал: «Сарра, я купил сегодня новый сорт конфет, попробуй» — и отошел в сторону, широко улыбаясь, пока мать открывала коробку. В течение всей своей жизни отец каждую субботу приносил домой конфеты или букет цветов.
Выйдя из автобуса на 12-й улице, Бен пошел дальше пешком. Он вспомнил, что это колье отец купил как раз в тот год, когда Бен плавал на «Маккиспорт» и проводил дома всего лишь несколько дней в месяц. Он смотрел, как сверкали драгоценности среди дешевых шоколадных конфет и думал о пароходе, с которого только что сошел, о полчищах тараканов, гнездившихся в камбузах, куда он заходил за бутербродом, отправляясь на ночную вахту.
Однажды поздно ночью Бен сквозь сон услышал выстрел. Это было год спустя, когда он уже бросил матросскую службу и поступил в редакцию газеты «Уорлд». Сомнений быть не могло: стреляли из револьвера. Бен вскочил, включил ночник и на пороге своей комнаты увидел мать в ночной рубашке. Она стояла, бледная как полотно, протянув к нему крепко стиснутые руки.
— Бен, — едва слышно проговорила она, — пойди посмотри. Я боюсь.
— Где? — спросил он, неловко поднимаясь с кровати.
— Кажется, в кухне, — ответила мать и бессильно опустилась в кресло.
Бен побежал по коридору, толкнул вращающуюся дверь и остановился на пороге кухни… Кухонные часы показывали четверть третьего, горело электричество, на столе стоял стакан молока, лежал клочок бумаги и позолоченная авторучка отца.
А на полу, у забрызганных кровью плиты и холодильника, с огромной зияющей раной во лбу лежал отец. Дрожащей рукой Бен схватил клочок бумаги.
«Я неудачник, — писал отец. — Если можете, простите. Помолитесь за меня. Папа».
Бен выпустил из рук записку, оглянулся и, увидев в коридоре мать, подбежал к ней.
— Не входи, мама, — сказал он, отвел ее в спальню и усадил на край постели, которую она двадцать девять лет делила с мужем. Она не плакала, только молча ломала руки. Ее лицо страдальчески исказилось.
Бен схватил трубку телефона, висевшего на стене, назвал номер и, когда ему ответил сонный голос, тихо сказал:
— Лео? Говорит Бен. Приезжай…
«Ну, а что, если бы отец был жив? — думал Бен, нажимая кнопку подъемника в здании „Дейли уоркер“ и ожидая, пока спустится старый лифт. — Во время депрессии он потерял бы свою маленькую фабрику, был бы вынужден уволить рабочих, переехать с Риверсайд-Драйв, продать автомобиль, обстановку и дорогие костюмы.
Что, если бы вместе с миллионами других ему пришлось бороться с трудностями, порожденными тем „безликим“ кризисом, вину за который газеты возлагали решительно на все — от неумолимого закона спроса и предложения до пятен на солнце? Если бы вокруг себя он видел других хороших людей, жаждущих работы и не находящих ее?
Что, если бы он собственными глазами увидел и понял умом и сердцем то, что увидел, услышал и перечувствовал в 1929 и 1930 годах я, когда в качестве репортера „Уорлд“ присутствовал на демонстрациях безработных, бывал на пунктах помощи безработным, в хлебных очередях, в домах для безработных, писал в газету о самоубийствах и убийствах, совершенных доведенными до отчаяния людьми? Что, если бы ему пришлось тщетно обивать пороги бирж труда в 1931 и 1932 годах (как пришлось мне), разговаривать с людьми и слушать, что они говорили в тридцать третьем, тридцать четвертом и тридцать пятом годах? Что тогда?
Сумел бы он понять, что потеря денег вовсе не страшнее смерти? Согласился бы, что я прав, испытывая отвращение к его прописным истинам и его уродливому представлению о ценности жизненных благ? Осознал бы, почему я ушел из университета, не желая и думать о карьере бизнесмена, почему скитался <���по стране и плавал матросом? Поверил бы, что мое желание писать было не просто прихотью и заслуживало большего уважения с его стороны?»
Читать дальше