Задумался Вася, замечтался, а время идет. О чем же мечта его? Перемены нужны срочные, и не только в его жизни, но и во всем Каратасе, а еще лучше бы по всей стране. Да уж не будем жлобиться, хорошо бы и по всему миру. Хоть бы война что ли грянула, появились бы другие заботы и хлопоты у всех. Мельнику и тем чеченам стало бы не до Васи Махнарылова. А что, если вдруг? Бывает хоть раз в жизни исключительное везение, мечтает человек, мечтает и, говорят, чем сильней мечтаешь, тем скорее сбудется. А вдруг? Вот сейчас включит Вася радио, а там Леонид Ильич делает заявление врагам мира и социализма — а вдруг? И сразу все пойдет кувырком, объявят поголовную мобилизацию, заберут в числе других Калоева, Магомедова, один только Мельник может спастись, как контуженный Аэрофлота. Или какое-нибудь землетрясение, как в Ташкенте. Живут себе люди, живут, а потом трах, бах — и все меняется, кого-то завалило, кого-то напугало, и каждый понимать начинает, что жить надо серьезнее, — ах, как хотелось Васе, чтобы шандарахнуло и некому было бы ворошить прошлое и начали бы все заново жить — и Вася, и Калоев с Магомедовым, и уже не делали бы никаких ошибок. Или ураган, допустим, поднялся бы, к чертям собачьим выветрило все плохое, или наводнение вот, как в Приморском крае. Вася первым бросился бы ликвидировать последствия, геройски бы себя проявил, и народ не позволил бы никому с ним так разговаривать и про Колесо намекать. Ах, как ему хотелось! Вася включил радио и даже ухо подставил — а ну? Сначала тихонько — а вдруг? А там совсем не диктор, там женщина строгая, грустная. Над Васей трагедия нависла, а она — стишки читает. Э-эх... Но какие? «Не жаль мне, не жаль мне растоптанной царской короны, но жаль мне, но жаль мне разрушенных белых церквей...» И Васю от голоса этой женщины до того взяла тоска, что он поставил свой дипломат, подпер кулаком лоб и загрустил. «Но жаль мне, но жаль мне разрушенных белых церквей...» Васе ужасно жалко стало и себя, и ту церковь белую, в которой он ни разу в жизни не был, потому что родился в бараке на краю земли, куда его родители поехали за длинным рублем. У него в паспорте даже не указан ни город, ни поселок, а просто — район Крайнего Севера. Много у нас новых мест, где люди смогли обойтись без церкви, да и зачем она, если у нас не сосчитать разных вер — у русских одна, у казахов другая, у немцев третья, у евреев четвертая. Вася вырос в городе без церкви, а значит, и без предрассудков, хотя попы того же требуют, что и Уголовный кодекс — не укради, не убей, не пожелай ни ближнего, ни дальнего.
А женщина по радио продолжала:
— Боюсь я, боюсь я, как вольная сильная птица, разбить свои крылья и больше не видеть чудес!
Вася заплакал, и заплакал не просто так, а всласть, никто ему не мешал, он утирал рукавом щеки, а слезы сами собой лились. За зрелые свои годы Вася ни разу не плакал, а тут за одну неделю льет второй раз как из крана с плохой прокладкой. Приехал он в Москву, пришел к сыну в институт стали и сплавов, а там такой надзор, на атомный полигон легче попасть, чем в ихнюю общагу. Кое-как вызвал своего сына, оказывается, он успел что-то нахимичить с фамилией, и стал уже не Махнарылов, как его отец, а Махнаролер. Увидел Эдик его и вместо того, чтобы обрадоваться, сразу аж побелел и в панику: «Ты зачем приехал?» Где у человека воспитание? Чему их учат в Москве в высшем учебном заведении, куда бешеный конкурс, чему их учат? При виде родного человека, единственного отца, задавать ему такой вопрос — зачем приехал? Когда денег просишь, телеграммы шлешь, я тебя не спрашиваю зачем, посылаю молчком и в тот же день. Ладно, Вася, не горюй, терпило. Ну, выписали кое-как пропуск, прошли в комнату, там их четверо. Вася им бутылку коньяка на стол, приголубили быстро, Вася еще дал денег, один из них резвей резвого побежал за водкой, хотя и в очках. Но почему Вася плакал? По очень простой причине. Эдик сказал товарищам: вот знакомьтесь, это Василий Иванович, мой земляк из города Каратаса. А когда они подвыпили, один вологодский хлопал Васю по плечу и кричал: «Хороший ты, батя, человек!» Чужой, вологодский, а называл батей. А тот, что в очках, говорил: «Да вы сильно похожи с Эдом, как из одной деревни». А Эдик нервничал, морщился, стыдился своего отца, хотя земляк держался исключительно молодцом, выпил каких-нибудь пятьдесят грамм, все выжрали жрецы науки. От обиды у Васи в пищеводе стоял ком, как пробка в термосе. Ну, распрощался он со своим сыном, пожелал всем всего хорошего и ушел на остановку. Подошел автобус, другие сели и уехали, а Вася остался один на холодной скамеечке. Мороз там тоже дай боже и поземка метет, остановка с крышей и загорожена толстым зеленоватым стеклом с пупырышками. Пересел Вася в уголок, в затишок, и, как бездомный пес, заскулил, сам от себя не ожидал — заскулил и все, нутро заскулило. Заплакал Вася, а почему — неизвестно. Неужели ему хотелось, чтобы Эдик на всю Москву объявил про своего отца? Да ради бога, не надо, мы люди не гордые. Вася и сам не знал, чего хотел, просто плакал и все сморкался. Вскоре подошел какой-то старик, сел рядом, Вася перестал. Потом еще подошли, а в Москве так — никого не замечают, хоть плачь, хоть смейся, хоть ты пьяный, хоть ты трезвый. Хороший город. А может, и плохой, помрешь вот тут в углу за стеклом с пупырышками, как муха в графине, и никому не нужен.
Читать дальше