Краснодарский этот вертопрах как-то заставил меня вырыть двухметровую яму — и тотчас обратно закидать комьями дерна: к его досаде, погребение заживо уставом внутренней службы не предусматривалось. Лупил он меня безбожно — постоянно метя кулаком в сердце, но стратегия самовыражения простиралась шире: отослав боксерскую грушу со срочным поручением, объявил построение в проливной дождь, на ропот же подчиненных резонно возразил: судите, мол, сами — одного недостает. После — с наслаждением кукловода взирал на дюжину вымокших до нитки хунвейбинов, подошвами вымещающих на мне восторг от его самодурства…
На учениях, в сорокаградусный зной, он нарочно выплеснул остатки из фляги. Имитируя солнечный удар, я заметался в бреду. Какой-то прапорщик окатил меня из канистры, в назидание отвесив пендель нашему пытчику. Вообразите, что сделал со мной Кузменко — когда в кулуарах я расхвастался своим даром перевоплощения!..
«А ты, еврей, из другого теста, что ли?» — окликал он меня, маршировавшего, тупеющего в два счета. Милый мальчик, одним словом. И главное — на редкость образованный. Во многом благодаря своему наперснику Старостинскому, штудировавшему мемуары генсека еще в прикарпатском культпросветучилище. Хитрован этот, пялясь на мои виньетки, слюняво артикулировал из-под кокетливых усиков: «А ты, Маргоўски, где малевать налоўчился?» — «Нигде. Я учился на отделении поэзии». — «Ну, дык это усе роуна один коленкор. Не так ли, товарищ солдат?» — «Так точно, товарищ ефрейтор!» Неохота было лишний раз дразнить шестерку.
На утреннем разводе приключился анекдот. Руководивший рихтовкой алкаш Семенюк, словно на подбор — тоже из малороссов, справился будто бы невзначай: «А батя где?» — «С первым дизелем отбыл, товарищ капитан». — «У, с-су-у!..» — рванулся он к замполиту: «Все, баста! На трассу его с сегодняшнего дня!» Вечор отец проставил им коньяк: да, судя по всему, оплошал с опохмелом…
Что ж, трасса, так трасса! Маленько промахнулся мой родитель, зато синяков поубавилось: нет худа без добра… Долго глотал я слюнки, вспоминая доставленное пехом домашнее печенье. Желудочная ностальгия толкнула и меня на пересчет рельсовых поперечин — этих строк в железнодорожном венке сонетов. Урывками я трусил к пристанционной лавке, но там — хоть шаром покати. Прочесывая окрестности, встретил на делянке косаря лет тридцати:
— Молока не продадите?
— Откудова, родимый? В нашей деревне все буренки давно раскулачены.
— А сами-то чем питаетесь?
— От тем и питаемся! — беззубо осклабился тощий балагур.
Наконец, в черте дачного поселка набрел на вянущую ленинградку, усадившую хрумкать зеленые помидорины под миску щавелевого супа. «Ты заходи почаще. Я одна живу…» — и в ее хлебосольных, глубоко запавших очах отразился ужас поперхнувшегося гостя.
Осенью, воротясь в часть, мы с трепетом ждали распределения. Учебный полк размещался полого, и заоградный волжский разлив дурманил душу неописуемо. Предстояла присяга у подножья гигантской скифской бабы, воздевшей меч в противовес факелу гудзонской статуи. Континентальный климат, предопределивший исход сталинградского сражения, все ощутимей потешался над плотностью наших гимнастерок. В сочетании с рукоприкладством старшины Сергеева, местного уроженца, тренькавшего перед поеживавшимся строем про дядиванины вишни, он красноречиво свидетельствовал о непобедимости моей страны. Романсеро прапорщика обычно увенчивалось хохмой про Сарру, представляемую бухим семитологом отчего-то в мужском роде.
Командиром роты был коренастый майор Пильщик, часто вспоминавший фраера, сунувшегося к нему было на сочинском пляже: «Да я ж Микола Питерский!» — и сраженного шрапнелью зуботычины: «А я — тяжелый штурмовой Т-100!» Бугай сыпал афоризмами, точно из рукава: «Двери от канцелярии должны быть закрываться! Где ключа?» — или: «В вооруженных силах все параллельно и перпендикулярно!» Меня он отчего-то жалел. «Опять сиднем сидишь? — хмурился, рыща по закуткам. — Ступай в казарму, а то не ровен час вздернешься!»
Вешаться я не собирался. Письма от невесты Маши и ее вечно обеспокоенной чем-то золовки Эвелины, от искрометного удмуртского баламута Сереги Казакова и возвышенно отрешенного поэта Меламеда — теплили в изгое его причастность к безалаберной литинститутской слободке. Вот кого я безоговорочно считал своими — отметая мысль о петле за временностью испытаний!
Беседы вживе удавались только с Индиковым, тоже заграбастанным с первого курса. Николаевский филфак привил ему почтительность к пишущей братии. Перлы мои он старательно вносил в блокнот, хоть несравненно больше умилялся жизнелюбием Гаргантюа. Вырос он без отца. Мать начинала на сцене в Вольске (когда мы неожиданно там очутимся — он выдаст сентенцию: «Ах, Гриша, Гриша! Знал бы ты, сколь неблагодарен труд провинциального актера!») Обладавший природной отвагой Славик единственный не робел перед ордой грузин, грызших изнутри наш забитый взвод. По иронии судьбы, он был направлен в Закавказье, а демобилизованный — ринулся тушить чернобыльский реактор, где и схватил изрядную дозу.
Читать дальше