Но Кузнецов, как всегда, лукавил. Читал он и Парщикова, и Коркию, и других метаметафористов» (определение не моё — Константина Кедрова). Да, Парщиков ему менее нравился, ибо в его поэзии были сильны традиции ненавистного Кузнецову Маяковского. Ему, безусловно, был ближе Жданов, создавший свой незабываемый образ птицы. Кстати, «филологичность» присутствовала у Жданова ровно в той же мере, что и у самого Кузнецова. Другое дело, Жданов был более авангарден, нежели Кузнецов, и того это сильно злило.
А ещё Кузнецова злил сильный успех и бешеная популярность Жданова и Ерёменко. Кузнецов понимал, что в середине 80-х годов его слава пошла на спад. Но ему с этим смириться было очень трудно. И всё его раздражение вылилось на других, более успешных стихотворцев. Но народу ведь не скажешь всю правду. Поэтому в ход пошли ссылки на идеологические расхождения. Будто других мерил для определения ценности стихов и не существовало.
В пику Жданову с Ерёменко Кузнецов в середине 80-х годов поддержал другую — «возрожденческую» — плеяду (термин Ларисы Барановой-Гонченко). Он написал предисловия к дебютным книгам Владислава Артёмова, Михаила Попова, очень хвалил Юрия Кабанкова и Михаила Шелехова…
Правда, некоторые критики увидели в стихах этих поэтов руку самого Кузнецова. «И та же самая рука, — утверждала Ирина Роднянская, — вывела многие строчки Юрия Кабанкова». Естественно, «возрожденческая плеяда» с этим мнением не согласилась. Попов тут же в стихах ответил Роднянской, что Кабанков «не похож на Кузнецова, но кажется порою мне он Мандельштама и Кольцова соединил в себе. Вчерне…»
Интересно, как прореагировал на эту перепалку Кузнецов. Юрий Кабанков вспоминал: «Юрий Поликарпович и забавлялся, и раздражался подобной постановкой вопроса. Забавлялся (солидаризируясь с И. Роднянской) потому что, по его глубокому убеждению, „вы все выползли из черепа Юрия Кузнецова, как девятнадцатый век — из „Шинели“ Гоголя“ (как хошь, так и понимай сию черепно-мозговую контаминацию: тут ведь и череп Олегова коня, и „Я пил из черепа отца“ — вплоть до „бедного Йорика“). А раздражался он потому, что терпеть не мог Мандельштама, не признавал его вообще как поэта, искренне обижался за Кольцова, которого „вструмили“ в такое „непотребное соседство“. Когда я указывал (а словечко „суггестивность“ вызывало в нём тяжёлую скептическую меланхолию) на „густоту“ поэтических образов у него и у Мандельштама, он заявлял: „Ваших Мандельштамов не читал и не собираюсь!“» (Сборник «Мир мой неуютный», М., 2007, с. 80). Хотя все прекрасно знали, что Кузнецов лукавил: Мандельштама он, конечно, читал, но вслух признать чужой дар то ли не хотел, то ли даже боялся.
Надо отметить, главной надеждой Кузнецова очень долго был стоявший несколько в стороне от всех плеяд (может, потому, что всю жизнь прожил в небольшом городишке Галич) Виктор Лапшин.
Первым разочаровал Кузнецова Шелехов. «Шелехова уже нет! — заявил он в 1986 году Евгению Чеканову. — Если б он мне по пьяному делу в морду дал — это бы ещё куда ни шло. Но после того, что он сделал — его нет!..» («Русский путь». Ярославль, 2004, № 2, с. 124). Что именно Шелехов сделал, неизвестно. Но слышать это имя Кузнецов действительно, начиная с середины 80-х годов, не мог.
Потом Кузнецов отрёкся от своих сверстников — Геннадия Ступина и Льва Котюкова, хотя с последним он вместе занимался в одном семинаре у Сергея Наровчатова в Литинституте. Оба достали его своим вечным нытьём. Кузнецов не знал, что лучше было: когда эти стихотворцы пили по-чёрному или когда в рот ни капли не брали.
Не оправдал надежд Кузнецова и Лапшин. По-хорошему, этому поэту ещё в перестройку следовало оставить Галич. Сколько можно было вариться в собственном соку?! Он ведь уже задыхался без общения с интеллектуалами. Но всё бросить и переехать даже не в Москву, а хотя бы в Кострому Лапшин так и не решился. Он думал, что Кожинов с Кузнецовым будут опекать его бесконечно. Но всему есть свой предел. Частое нытьё Лапшина в конце концов достало Кузнецова. Поэт даже вынужден был попросить его не недоедать. «Ты, — упрекнул он его в одном из писем, — снижаешь уровень наших отношений».
Отдельная тема — отношения Кузнецова к женской поэзии. Выступая летом 1981 года на Седьмом съезде советских писателей, поэт заявил, что женская поэзия лишена державности и что для неё существует лишь три пути: «рукоделие (тип Ахматовой), истерия (тип Цветаевой) и подражание (общий безликий тип)».
Читать дальше