— А ты не майся!
— Батюшки-матушки, ангелы-архангелы, дева чистая-пречистая, со святыми упокой, — рокочет Карпов.
— Чего это? — пугается Харлаша.
— Это я заместо нецензурных слов! Мы тебя на руках уволокем отсюда! Слышишь?
— Слышу, идет кто-то.
Весь домик старика наполняется топотом людских ног и голосами, как в баркасе, когда загоняют в невод рыбий косяк. Вваливаются рыбаки, больше все молодые. Тут и сыновья Луки, и карповские, и Варька с Лешкой, и матрос, и Надя. Тут и Саха в вышитой рубашке под кожанкой. Этот держит под мышкой сверток, вроде чемоданчика, в бумаге с цветными надписями: «Универмаг».
— Вот, Харлампий, — говорит он, — подарок тебе…
Старик хочет спросить, за что подарок, почему, но так растерян, что только трогает рукой упаковку. А Саха уже опустил сверток на стол и развязал его, и глазам всех открывается новенький патефон в пупырчатой синей коже. Лешка, получив из чьих-то рук сзади, ставит рядом с ним коробку.
— И пластиночки…
Ах, Саха! Это, значит, он запомнил, как хвалился старик в машине, будто Витька ему патефон купил… И пластинки, где поют под гитару… Витька, ведь он пел и на гитаре играл… Сам-то Витька петь не умеет… Гитара у него — она поет…
Толстые пальцы Сахи заталкивают в носик патефона иглу и опускают ее на пластинку. Игла шипит. А все прислушиваются и хохочут, когда в уши залпами бьют ритмы фокстрота.
— Не с того бока завели! — орет Саха.
— Ставь другую!
— Полечка…
— Симфония…
Гуртом, все сразу, они перебирают пластинки.
— О, — находит Саха. — Это ты любишь!
И откуда это берется? Вздрагивает в воздухе гитарная струна… Перебор за перебором, не убыстряясь, но становясь все гуще, нарастает звук… И рассыпается, чтобы родиться снова.
Сидит Харлаша, чуть вздернув голову, и слушает, теребя ус, как поет гитара.
— Хорошая музыка, — говорит он, улыбаясь.
— Ну вот, — вздыхает довольный Саха. — Пусть играет…
А старик поднимает со стола играющий патефон и ставит его на предусмотрительно протянутые руки Сахи, испугавшегося, что Харлаша грохнет подарок.
— Возьми.
— Харлампий! — зловеще повышает голос Карпов.
Патефон еще играет на руках Сахи, а Харлаша медленно, ступня к ступне, обходит теснящихся вокруг людей и говорит:
— У меня ж сын есть!.. Мой сын! Он здесь вырос… Ты думаешь, он хуже тебя, Саха? Или хуже тебя? — приближается он к Лешке. — Или тебя? Или тебя?..
Тень прячет его глаза в путанице бесцветных бровей и ресниц и снова открывает их, столько повидавшие на своем веку и никогда не терявшие надежды. Ну, как им объяснить, односельчанам, что он верит сыну? Самое лучшее, что они могли, они уже сделали. Они вселили в него эту веру. Не хуже он их, не хуже! Не умеет он объяснить. А глядит на людей и — верит.
26
— Вот так… — неопределенно роняет Карпов на улице.
— Совсем загордился старик, — бормочет Саха. — Дом ему не нужен, патефон не нужен…
— Сын ему нужен! — перебивает Карпов. — Что ему дом да патефон?
— А чего? — с легкой готовностью вставляет бывший почтальон, а ныне старший механик сейнера Лешка. — Давно пора всем колхозом сына вызвать! И устроить над ним суд.
Карпов останавливается:
— Большая радость для старика!
Карпов смотрит на Лешку, как на недоумка.
— Все равно писать надо, — настаивает Лешка.
— Не надо, — гудит матрос, которого по голосу ни с кем не спутаешь. — Я поеду, я ему морду набью.
Они уходят, а над морем уже приготовился заняться новый день.
Еще миг, и взойдет солнце. Ободок его высунется из-за дальней волны, а там и весь красный диск покатится прямо в небо, оставляя под собой тонущее отражение… Так всегда: одно солнце всплывает, другое — тонет.
27
В этот час из одинокого дома на скале выходит старик в полосатых брюках, подхваченных клочком сети и заправленных в высокие сапоги, в брезентовой куртке, как будто и он собрался в море. Но он уже давно не плавает.
Чтобы он ни делал, он ждет. Сына. Стоит иной раз у калитки и смотрит на дорогу.
Может быть, и правда загордился Харлаша, что отказывался от чужой заботы.
Может быть, считал, что ничем не заслужил ее.
А может, больше всего на свете боялся, чтобы у него не отняли ожидания.