Мои товарищи по камере принадлежали к типу людей, совершенно мне чуждому, и каким образом они, так же как и вообще девяносто процентов из находившихся в тюрьме, оказались в ней, я никак не мог понять. Разговаривал я только с Кремином. Бывший солдат британской армии, он побывал на фронте во время первой мировой войны и был демобилизован по ранению в живот.
Днем он изготовлял колечки из шиллинговых монет, прокалывая их железным прутом, а я читал "Германа и Доротею"; вечером, когда нас выводили на лестницу для молитвы, и все, опустившись на колени, простирали руки над предохранительной сеткой (на случай самоубийств!), мы, стоя друг против друга, мурлыкали про себя песенки.
"Германа и Доротею" мне, конечно, передал Коркери, подписавшийся Мартином Клойном, в полной уверенности, что среди наших противников нет ни одного, кто читал бы его роман и узнал бы имя героя. В письме он шутливо жаловался, что к нему заявился Клери с какимто приятелем, а после их отъезда сестра обнаружила за книжным шкафом небольшую батарею бутылок из-под портера. "Ош тайком пьянствовали, пока мы предавались невинному сну". Вместе с книгой я получил пачку сигарет "Три замка". Для человека, заточенного в тюрьму, добавлял Коркери, нет лучше поэта, чем Гейне; "Ну, а мы живем в университетском городе, так что о Гейне здесь вряд ли кто слыхал". Знаменательно, что в следующих передачах он посылал мне табак и курительную бумагу: по его мнению, при моем характере необходимо скручивать сигареты самому. Добрый, милый Коркери! Как хорошо он меня изучил!
Я отвечал ему шуткой на том языке, которым владел.
Женская тюрьма, где нас содержали, выходила окнами на исправительный дом для женщин, которым ведали монахини, и, когда они и их подопечные появлялись в саду в своих белоснежных шапочках, заключенные облепляли окна, а кое-кто даже пытался свистеть им через решетку. Кроме меня, это неприятно задело еще и угрюмого человечка с темным лицом, и после молитвы он стал выговаривать остальным, называя их поведение непристойным. В письме к Коркери я сообщил, что первым в тюрьме мое внимание привлек к себе человек, как две капли воды похожий на Бабурина - героя гениального рассказа Тургенева. Я как раз находился на той стадии, когда мне всюду мерещились персонажи из книг Тургенева и Достоевского. Они были несколько ближе к реальной действительности, чем Кухулин или Вертер, хотя и не намного.
Ранним утром нас погнали через центр на Глэнмирский вокзал, и после долгого ожидания в пакгаузе, где я когда-то провел столько горьких часов, затолкали в допотопные вагоны; поезд тронулся. Когда оп вынырнул из туннеля у Ратпикона, мы бросились к окнам, чтобы кинуть последний взгляд на Корк. "..."
Меня уже с год держали в лагере, когда однажды в ноябре ясным холодным днем в закуток Уолта, где я как раз сидел, вошел староста лимерикского барака и сказал:
- Эй, Майкл, вали к себе! Тебя выпускают.
Это был невысокий, резковатый, чуть надменный, но вполне доброжелательный человек. Я не пошевелился.
В лагере любили отпускать подобного рода шутки, и, хотя это было вовсе не в его духе, я решил проявить выдержку.
- Да иди же, иди, тебе говорят. Комендант ждет! - повторил оп с досадой, а Уолш побледнел и, улыбнувшись, подтвердил:
- Верно, Майкл, тебя вызывали.
Я все еще не верил. Уолш проводил меня до моего барака, но комендант уже ушел. И тут я вдруг поверил и чуть было не разрыдался.
- Да вернется он, - буркнул староста. - Собирай-ка вещи.
Рубашка и кальсоны сушились на веревке за бараком, но я не мог заставить себя сходить за ними. Весь дрожа, я собрал в пачку мою небольшую библиотеку:
шестипенсовые сборнички немецких и испанских стихов, антологию гэльской поэзии, стихи обожаемого мною Гейне, "Германа и Доротею", школьное издание "Истории крестовых походов" на французском языке - все, что служило ниточкой, связывающей меня с миром великой культуры, в который я надеялся когда-нибудь попасть.
Вдруг дверь распахнулась и фигура в зеленой форме гаркнула:
- О'Донован, выходи!
Так они выкликали тех, кого уводили на расстрел, и в этот момент я, кажется, испытал те же чувства, ка"
кие охватывают смертника. Огромное, неосознаваемое до конца, оно навалилось на меня, оглушило, отняло силы; я был готов заплакать.
Голова у меня шла кругом, и, как мне пи было стыдно, я ничего не почувствовал, прощаясь с Уолшем, который нес мои книги до самых ворот. Потом я подписал кипу разных бумаг в сторожевой и мне вручили проездные документы на всю нашу небольшую группу освобожденных, по только, когда ворота лагеря раскрылись и мы вышли на узкую проселочную дорогу с высокими живыми изгородями по обе стороны и побрели на станцию, я понял, что несу ответственность за других:
Читать дальше