Мокрая глина Паесиса напитала ботинки Гаршвы влагой. Он продрог, и его била дрожь. Нагие ивовые ветки хлестали его по лицу, он ойкнул, когда самой толстой ветвью расцарапало прыщ на лбу. В этих зарослях не нашлось ни одного надежного дерева. Он увидел холодный и мрачный Неман и шанчяйские домишки, которые выглядели под стать водной пустынной глади. Он достал из мешочка веревку. Ее чистая белизна резко контрастировала с пейзажем.
— Смерть красива, — проговорил он вполголоса. — Смерть божественна. Я благороднее самого Муция Сцеволы. Сущие пустяки обжечь руку. Я единственный последователь стоиков в Каунасской мужской гимназии. Сейчас вот умру, потому что только так смогу противостоять воле Шопенгауэра.
Наконец Гаршва нашел подходящую осину и стал привязывать к ветке веревку. Он по-прежнему дрожал, а осина стояла прямая. И когда приготовленная веревка элегантно повисла, перекинутая через ветку, Антанас Гаршва опустился рядом на колени.
— Боже, о, мой Боже! Я умираю, я умираю. Как грустно. Я действительно умираю.
Антанас Гаршва перекрестился, встал с колен и, наломав веток, набросал их внизу, под петлей. После чего взобрался на незажженный костер и просунул голову в петлю. Оставалось отпрыгнуть в сторону.
«О, если бы горел этот костер! Он бы не дрожал тогда, он бы нюхал, вдыхал дым, его ноги согрелись бы. Как героически умирали христиане! Они возводили глаза к небу». И Антанас Гаршва поглядел на небо. Недвижно стыла свинцовая завеса облаков. Ну, что, прыгнуть в сторону? Холодно. Надо повторять про себя, что очень холодно, что нужно согреться, а в кармане — спички. Теперь Гаршва совершенно явственно ощутил в правом кармане брюк спичечный коробок. Даже почувствовал, как коробок упирался ему в бедро острым краем. И в этот миг он едва не потерял сознание. Пришел страх, и лишь секундное промедление спасло его. Назойливый страх чуть было не выбил из-под ног груду веток. Но рассудок победил, сердце бешено колотилось. Антанас Гаршва высвободил голову из петли и спрыгнул на землю. Он вытащил из кармана спичечный коробок. И зажег одну спичку. Муций Сцевола, первые христиане, стоики и Господь Бог исчезли. Он торопливо стал взбираться в гору, чтобы скорее выбраться на дорогу. В Народном доме в своей комнатенке он долго растирал полотенцем мокрые ноги и потом забрался под одеяло, держа в одной руке сборник фельетонов Пивошаса, а в другой — здоровый кусок краковской колбасы. Было так уютно. В какой-то момент ему вспомнилась одинокая петля в Паесисе, но он тотчас же о ней забыл. И проспал одиннадцать часов подряд.
Лифт поднимается вверх, лифт замирает. Чистые, солидные масоны, с шиком надушенные, словно обычные бизнесмены, выходят (здесь, в мезонине, останавливается и экспресс). Четверо чанкайшистских офицеров с раскрасневшимися от коктейлей щечками, подчеркнуто любезные и расторопные, покидают кабину лифта на одиннадцатом. Сгрудившись, стоят четыре духовных лица, поляки. Антанас Гаршва выпускает их на последнем этаже.
— Восемнадцатый, — говорит он по-польски.
— О, сын мой! — приятно удивлен один из них, он воздевает руку, как будто благословляя.
Симпатичная старушка читает стихи. Она цитировала Мак-Нейса [31] Л. Мак-Нейс (1907–1963) — английский поэт.
.
I am not yet born, о fill me
wiht strength against thouse who would freeze my
humanity, would dragon me into a lethal automaton,
would make me a cog in a machine, a thing with
one face, a thing… [32] Я еще не родился, о, наполни меня силой, чтобы противостоять тем, кто попытается сделать мою человечность оцепенелой, заставит умереть меня несущим автоматом, превратит меня в машинный винтик, в вещь с одним-единственным лицом, в вещь… (англ.).
Дальше я не помню. Толстые и тонкие, на мелованной бумаге и на дереве, пергаменты и папирусы, глиняные дощечки и наскальные иероглифы, выдолбленные острым камнем над бездной. Книги. Я еще не родился. Не написал хорошей книги. А старушка скоро умрет, она и так уже зажилась. Она зачитывается поэзией после Второй мировой войны. Она не работает, она живет с капитала, а мне остается быть шестеренкой здесь, в лифте. Выражение моего лица, моя рука в белой перчатке, моя осанка, моя манера изъясняться — все свидетельствует о том, что я добросовестная шестеренка.
Однажды растение потянулось ввысь, корни его вырвались из земли, пестрой бабочкой летит оно над лугом. Однажды… зверь разинул пасть, и бегает перо, выводя ноты. Однажды прижались друг к другу мягкотелые, и о любви поют поэты. Однажды время повернуло вспять, и я превратился в шестеренку. И не удивлюсь, если мои потомки обратятся в ослов, в пеларгонии и просто в камни. Какая неприятность! Два камня будут лежать рядом и не смогут поболтать. О речи Черчилля, о поэзия Рильке, о парижские шляпки, о — какой непорядочный этот Пятрайтис и какой добродетельный я сам, но, увы, ни о чем таком не смогут поболтать между собой камни. Останутся лишь звезды, лунное свечение, атональная музыка воды.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу