— Как самочувствие, дедушка? — Ошакбай почтительно придвинулся, тронул сухую, невесомую руку старика. Она была холодная как лед. Сердце батыра сжалось. — Уа, дедушка, слышишь?
— Кто ты такой? — спросил слабым, угасающим голосом старец.
— Не узнаете меня, жырау?
— Голос как будто знакомый… Уж не Ошакбай ли ты?.. Ладони жесткие, шершавые, как напильник… У всех батыров такие…
Ошакбай подсел ближе,
— Я, слава аллаху, пожил… — продолжал старый акын. — Свет повидал. Пора и честь знать… Вам радоваться жизни. А я теперь просто аруах… Живые мощи. Когда уходят сверстники и вокруг тебя пусто, у жизни, оказывается, не остается вкуса…
— Как вы чувствуете себя? — спросил батыр.
Старец, словно силясь что-то вспомнить, долго и пристально смотрел на него. Ошакбай догадался: старый акын пребывал в глубокой тоске.
— Нет у меня больше слов, сынок…
Сказав это, старый акын сразу обмяк, расслабленно вытянулся. Простодушный батыр, конечно, и представить себе не мог, сколько усилий, раздумий, сомнений скрывалось за этими словами многомудрого старца, сломленного возрастом и тяготами долгой жизни. Одно лишь Ошакбай видел: смерть стоит у изголовья старца. Взор его уже потух, на лице скорбь. Не приведи создатель говорить такие слова при жизни: «Нет у меня больше слов…» Ведь человек — глас земли, ее вопль, ее крик, ее песня, ее шумный базар. И если утихнет этот многоголосый базар, если все разом лишатся языка — что интересного в жизни… Все равно что мертвый солончак. Безмолвная душа подобна летописцу, у которого иссякли мысли, или поэту, у которого потух огонь в груди, это стрела, застывшая на тетиве, так и не пущенная в цель. Именно эту горькую истину хотел высказать мудрый старец.
Скрипнула дверь, вошел Хисамеддин. Сняв с плеч просторный чапан, юноша сложил его на краю постели, потом опустился на колени, наклонился к старцу. Тот сразу ожил, просветлел лицом, обрадовался приходу любимого ученика.
— Говорят, какой-то глупец изрек однажды: «Я в тридцать пять лет лишился отца и все равно выбился в люди». Вам так говорить не придется. Я покидаю вас, когда вы уже твердо стоите на ногах. Не бесследно ухожу я из бренного мира: есть кому ступать по моим следам. Не обрывается на мне мой род: есть кому его продолжить. И то сказать: не кюйши я ведь непревзойденный, как мой современник Келбука, а всего лишь скромный жырау, напевавший свои сказы.
— Может быть, табиба позвать?
— Ни к чему… Довольно того, что отмерил мне Тэнгри…
Ошакбай поднялся, начал одеваться. Незаметно для старика сделал знак молодому поэту, сидевшему на пятках у изножья. «Выйди-ка за мной!» — означал этот знак.
Хисамеддин, хрустнув суставами, приподнялся, учтиво простился со старцем. Ошакбай сказал напоследок, что уезжает в степь, в аулы верховья. Осторожно ступая, один за другим направились оба к выходу. Во дворе хлопотал слуга. Ошакбай дал ему динар и строго наказал присматривать за старцем, а если ему сделается хуже, пусть немедленно сообщит правителю города. Отойдя от дома акына, батыр сказал:
— Мне нужно с тобой поговорить, поэт. Давно я собирался, да все как-то не получалось…
— Что ж… в конце этой улицы есть винная лавка. Там и поговорим, — предложил молодой поэт.
Степному кипчаку винные погребки — гуртхана — в диковинку. Ошакбай и представления не имел, что это такое, и потому молча последовал за приятелем. Он все еще находился под впечатлением печального свидания со старым акыном. Они молча шли по длинной улице, один пеший, другой с конем в поводу, не обращая внимания на случайных встречных. Кончилась наконец длинная улица, и на углу они увидели приземистое кирпичное строение. Здесь и размещалась гуртхана.
Ошакбай не оставил коня на площади перед гуртханой, а отвел его в тень, подальше от посторонних глаз. Потом он снял чапан, бросил его на седло. Хисамеддин повел его в гуртхану. Едва переступили порог, как густой, пряный аромат ударил в ноздри.
Комната была довольно просторная. Вдоль стен тянулись деревянные возвышения, между ними проход. Специальные возвышения застелены ворсистыми коврами; на них разбросаны пуховые подушки. Вся обстановка как будто говорила: «Развались поудобней и пей, сколько душе твоей угодно!» Стены тоже сплошь были завешаны коврами; ярко-пламенный цвет в сочетании с причудливым орнаментом радовал глаз.
Они прошли в глубь питейного заведения и расположились справа на возвышении. Хисамеддин снял кебисы и поднялся на ковер в мягких ичигах. Ошакбай был в сафьяновых сапогах; если, придерживаясь приличия, снять их, то останешься босиком. Пораздумав немного, он все же решил не разуваться. Только поднявшись на возвышение, он обратил внимание на то, что под ними был не сплошной, цельный ковер, а отдельные разноцветные паласики. Каждый посетитель располагался на своем паласе, не задевая ногами соседний.
Читать дальше