Лида, милая…
Убежала, обиделась.
Так бы взял ее на руки — и унес, как ребенка, убаюкал бы, укачал, целовал бы, не то что касаясь губами, а только мечтая коснуться. Кто же знал: на войне, под бомбежкой, а такой человек?..
Не выдержав напряженности ожидания, Шерстобитов выпил водки и снова, как маятник, заходил по избе. Наконец на пороге возник белый, в длинных космах метельного снега Двойных. Развязывая башлык и дуя на посинелые пальцы, лейтенант доложил:
— Не вернулась. Не хочет. Уперлась — и все.
— Ладно… Ясно. Иди! — Шерстобитов откинулся к стенке, мрачнея. Повертел в руках карандаш и бросил его на бумаги, на стол. Взял в руки шинель, торопливо оделся. Выходя, оглянулся: Двойных стоял за некрашеной тесовой перегородкой и, вытянув шею, следил: как быть, чем помочь?
— Ну?! Чего сторожишь? — закричал Шерстобитов. — Не ребенок. Проживу и без няньки! — Пригрозил строго пальцем: — За мной не ходи!
7
Он вернулся почти на рассвете, лиловый с мороза. Сидел, весь погасший, рассеянный, темный, в расстегнутом кителе, под образами, пил чай, когда Венька вошел в избу каким-то несвойственным ему виляющим шагом. Хитровато взглянул, помял пальцами нос, подбородок, не решаясь сказать.
Полковник глядел на вошедшего слепо: дремота, усталость смыкали глаза, клонили к столешнице чубатую голову.
— Ну-у? Чего тебе?.. — хмуро буркнул, не глядя.
— Там вас девушка спрашивает… Эта самая… Лида…
Угнувшись, угрюмый, неверящий, Шерстобитов привстал, навалившись на стол, отодвинул стакан с недопитым кирпичного цвета чаем, расплескав его по бумагам. Уперся в столешницу, хрипло выкрикнул:
— Врешь?!
— Нет, честное слово, товарищ полковник!
— Зови! — Осердясь, он махнул широченной ладонью. — Или ладно… Не надо! Я сам! — Втянув голову в плечи, тяжело прошагал до порога.
Двойных все же крикнул за дверь:
— Войдите, Буканова! — И легко проскользнул в холодные сени, как только вошедшая сделала шаг через порог.
В белой шапке-ушанке, в белой, словно обшитой свисающейся бахромой, занесенной метелью шинели, с красным мокрым лицом, настеганным ветром, Лида молча стояла перед полковником, отирая ладонью замерзшие щеки. Объяснила сухим, исключающим примирение тоном:
— Патрули меня задержали… Я ведь ехала из Суховершина без документов!
Шерстобитов стоял неподвижным, как глыба. У него было странное неприятное чувство, словно сердце споткнулось о что-то тяжелое, острое. И теперь не хватило дыхания, пусто внутри.
Он грубо спросил:
— Ну и что? Так зачем же ко мне?
Лида вскинула голову удивленно. Но сказала спокойно:
— Вы вчера приказали меня привезти. А теперь отвезите назад. Я опаздываю на дежурство… Когда буду нужна, позовете.
Шерстобитов, не глядя в лицо ей, окликнул Двойных:
— Лейтенант!
— Я вас слушаю, товарищ полковник…
— К Тышкевичу, в полк! В Черняеву слободу. Пусть там у него и живет и готовится к выходу на задание!
1
По дороге на фронт Валентин Яманов не чувствовал страха. Их везли на машинах, взвод за взводом и рота за ротой, и ему все было внове: и прорытая в толще сугробов дорога с небольшими разъездами, на которых скапливалось и с той и с другой стороны огромное количество грузовиков; и буксующие в рыхлом, крахмалистом сером снегу полковые пушки… — их вытягивали на руках краснолицые, с фиолетовыми от мороза руками, с сырыми носами, матерящиеся бойцы; и остовы вражеских танков с разбитыми башнями, с размотанными гусеницами; и трупы фашистов, торчащие из-под снега, со скрюченными руками. Невдалеке от дороги, носом в землю, хвостом вверх, виднелся выгоревший изнутри немецкий истребитель, и кто-то назвал его как знакомца: «A-а, гляди, «мессершмитт»! Валентин долго смотрел на этот приметный среди белого поля оперенный, сужающийся конусом кверху хвост самолета — сам себе и могила и памятник.
По армейской дороге навстречу солдатам, спешащим на фронт, шли раненые из тех, что могли еще двигаться сами, все в бинтах, в окровавленных, заскорузлых шинелях. Они хмуро, как бы недовольно смотрели на новобранцев и показывали одним общим движением вверх на небо, где плыли морозные, дымные облачка, похожие на парашютики: они расширялись, слегка набухая, и таяли в воздухе. Выстрелов не было слышно, но все знали: стреляют зенитки.
«Ох и бьет!» — говорили им встречные на разъездах и при этом плевали на снег темной, вязкой слюной, выражая тем самым и свое презрение к смерти, и отчаяние перед ней, и тут же просили: «Хлопцы, нет ли у вас табачку? И газетку бы дали, а то не из чего свернуть…»
Читать дальше