Мне казалось, что я прикоснулась к чему-то еще не изученному неотзывчивой нашей наукой, но глубоко реальному. Ведь не могут же совершенно бесследно исчезнуть счастье, гордость, любовь, одиночество, горечь давней обиды и суровая тяжесть раздумий, а потом — беспримерное мужество встречи со смертью. Что-то людям да остается, какая-то мысль, отблеск мысли, ее дуновение, так похожее на ласкающее дуновение майского ветра; ведь не зря же мы боремся, спорим, ссоримся, размышляем, не зря возвращаемся из далеких поездок, что-то веет же нам в лицо столь знакомое, дорогое из родных нам полей, неужели одна только пыль, только взвешенная над дорогой, иссохшая глина?
Да, она. Но и что-то еще, пыль веков, промелькнувших над этой равниной, голоса поколений, прошедших по этой земле, их печали, их радости, их надежды, их живая конкретная сущность. Что мы знаем о жизни вообще, когда мы не знаем значения этих жизней, уходящих, ушедших: чем они знамениты? Может быть, в самом деле от них остается какое-то «я», как в известных стихах:
Но говорит мне тайный голос,
Что не вотще душа моя
Здесь и любила и боролась:
В ней есть свое живое я!
И жизнь — не сон, не сновиденье,
Нет! это пламенник святой,
Мне озаривший на мгновенье
Мир и небесный, и земной,
И смерть — не миг уничтоженья
Во мне того живого я,
А новый шаг и восхожденье
Все к высшим сферам бытия!
Не знаю, не знаю… Но я почему-то люблю по-особому наши степные курганы, наши долгие полевые дороги: на размытых дождями конических их вершинах, на коричневых колеях изъезженных черноземных дорог почему-то меня посещают печальные, но такие широкие думы. И ветер в траве заунывно гудит, по-особому, с тонким, пронзительным смыслом. И высокие провода напряженно звенят, как будто несут свои вести не от города к городу, а из толщи забытых, далеких лет в наше сумрачное от тревоги сегодня.
Я не чувствую себя ни одинокой, ни затерянной в этой степи, потому что здесь летом цветет желтый донник, а осенью чуть трепещут по ветру, как узкие птичьи крылья, листья лоха, а зимою летят, заметая дороги, метели. И в их низком, протяжном, волнующем голосе очень многие дорогие для меня голоса.
Двум смертям не бывать
ПОВЕСТЬ
Посвящается ветеранам
Великой Отечественной войны
1
Сергей Большаков лежал на полу, у самого входа, на соломе. Дверь набухла, промерзла и теперь не прикрывалась как следует, у порога ее обметало наростом грязноватого инея, и Сергей сильно мерз, но все как-то не мог догадаться, отчего ему холодно. А главное — что с ним и где он находится.
Если в собственном штабе, то лежал бы не на полу, а на нарах у печки. Если в роте, в окопе, в момент наступления, то там не было бы ничего, кроме глинистых стен да лапника сверху. А сквозь лапник светилось бы ледяное январское небо. А здесь были холод и тьма — Сергей в ней угадывал сонное или, может, больное дыхание многих людей. Кто-то двигался ощупью. Кто-то тихо постанывал. Тьма на время распахивалась, и тогда в ярко-белом, слепящем проеме дверей появлялись какие-то люди, таща по двое что-то тяжелое, провисающее на руках, клали это тяжелое с осторожностью на пол, поправляли солому. Выходили, всякий раз спотыкаясь о ноги Сергея. И один из них, сильный, плечистый, с угрюмостью говорил: «Ну, а этого-то куда? Каб не помер. Убрать бы с дороги». Но никто Сергея не убирал. Дверь захлопывалась. И опять наступала тяжелая душная тьма, еще более черная после яркого света. Сергей засыпал и опять просыпался с разрывающей, жгучей болью в груди. Словно там потихоньку провертывалось небольшое сверло, вонзавшееся своим острием в живую и теплую кровоточащую плоть; и Сергей не мог ни вдохнуть в себя воздух, ни выдохнуть его полностью, ни улечься ловчей, поудобней, подбить в изголовье измятую, воняющую карболкой солому.
Иногда Сергею казалось, что он уплывает из этого дома по темной реке, и тогда его начинало подташнивать, а все запахи в комнате — пота, крови, портянок — на какое-то время перекрывались удушающе-сладкой вонью эфира.
И Сергей затихал успокоенно: «A-а, я ранен… всего-то. Это меня мутит от наркоза». И опять засыпал, но уже с облегчением, понимая, что силы вернутся к нему.
Однажды он проснулся среди ночи — такая глубокая тишина и такой мертвый сон у людей могли быть только ночью — и увидел на ящике возле дров свет убогого фитилька. Желтоватый, похожий на тонкий, засушенный лепесток фитилечек коптилки покачивался на коротенькой ножке и вдруг вздрагивал, спотыкался… и тогда Сергей явственно слышал звук отдаленного, приглушенного расстоянием разрыва снаряда. Большая изба тоже вздрагивала при этом.
Читать дальше