Да, в такой лунный вечер, конечно же, не усидишь на крыльце перед клумбами со стариками. Мы с товарищем убегаем, почти улетаем по лунной дороге в поля, словно ангелы: за спиною, наверное, прозрачные, белые, лунные крылья…
А луна все томительней, зеленей, а влажная тишина все настойчивей, гуще — и вот первая робость замедляет наш шаг и наше движение в темных аллеях. Чу! Что это такое? Мы вздрагиваем. Деревянно, подобно трещотке, кто-то рядом заскрежетал на стволе пожелтевшей гледичии, словно леший, пугнул нас, мы замерли на дороге.
— Да это лягушка древесная!
— А это? — В кустах убегающий шорох. — Змея?!
— Нет, не знаю, сейчас посмотрю…
Мои товарищ рванулся в кусты и вынес какой-то комочек.
— Потрогай!
— Ой, колется! Ежи-ик!
Ежик. Славный какой! Побежал, не догонишь…
Я кладу существо, растопырившее иголки, в свою шелковую косынку и несу его в узелке, притаившегося, в подарок отцу: он ведь любит живое.
Мы идем между лоз винограда, золотящихся и зеленых, сквозь ажурные тени.
И вдруг появился сторож откуда-то из темноты. В эту пору налива и созревания гроздей он ночует здесь, на полях.
Наверно, давненько приметил «воришек» и злорадно подумал: «Задам, гадам, жару!» Сторож быстро, молчком, подошел к нам, не спрашивая ничего: кто, откуда, зачем, и ладонями хлоп о мой узелок! И молча же отскочил, затряс руками от боли. Отвернулся, пошел.
Как мы хохотали! Мы падали на дорогу от смеха, нас смех сотрясал, словно судороги, так нелепа была эта безмолвная сцена, так жестоко наказан был злой, недоверчивый человек! Обессилев от смеха, мы шли уже возле тутовников, все еще задыхаясь, вытирая глаза от непрошеных слез. Но, однако же, лунный свет почему-то померк, лунный диск стал почти жестяным, прозаичным. Все настойчивей и нахальней стало грызть комарье. Где-то в поле на наш разговор откликнулся перепел: «Спать пора!» И опять повторил яснее, спокойней: «Спать пора!»
Что ж, пора так пора.
Мы свернули левее и вышли на дамбу, к широкой реке, катившей в молчании свои мутные, торопливые волны, освещенные ясным, живым лунным светом. Серебристые ветлы дремали, роняя на землю узор, состоящий из света и теней. Где-то ровно постукивал, вероятно, за островами, мотор: шел катер из Ачуева. Где-то громко залаяла собачонка. За рекою спросонок пропел петушок, молодой еще, хриплоголосый. Но в душе что-то глухо застыло, как будто бы мы наткнулись на невидимую черту, на преграду, и как будто не люди, не человек — вот действительно царь природы! — а эта луна была виновата, что вокруг все померкло, стало плоским, обыденным, словно вырезанным из железа. И мне вдруг захотелось очертить вокруг нас двоих невидимый круг, хоть вот этим валяющимся на земле красноталовым прутиком, чтобы нас никогда не касалась жестокость слепых прозаизмов, ненавистных мне будней, чтобы лунные крылья, зеленея, лучились и реяли за спиной в лунном призрачном свете совсем как живые, реальные силы — в двести, в триста, в четыреста ангельских сил, уносящих тебя от угрюмости, недоверия, злобы в неизвестность, куда-то вперед, в желанное людям. Но разве такое возможно?!
Мы уходим домой, в ночь, в суровую темноту.
Отец кормит всю живность в округе. Поэтому ночью огромный приблудный пес громким лаем, размеренным, монотонным, отрабатывает весь съеденный за день хлеб. «Гав! Гав!» И сон обрывается, снова вяжется в узелок и вытягивается в тончайшую серую нитку только лишь для того, чтобы тут же, немедленно оборваться тем же самым басом, могучим, иерихонским: «Гав! Гав!»
Ах, будь ты неладен!
И всего-то давали похлебку и черные корки, а сколько усердия, чувства долга в собаке! Можно думать, что кто-то потребует от нее обстоятельнейший и подробнейший в письменном виде отчет о проделанной за ночь собачьей работе. «И хотел бы не лаять да не могу-с. Такова наша служба-с!»
Почему-то мне здесь, в этом тихом поселке, живется легко. Я хожу, к полнейшему неудовольствию мамы, в своем стареньком, «самшитовом» — сама шила — сарафанчике и — о ужас! — всегда босиком.
С особенным удовольствием отправляюсь за свежей водой, хотя это довольно-таки далеко. Иногда я подолгу стою над колодцем и смотрю, как гремит, убегая, цепь с привязанным к ней оцинкованным серым ведром. Вот ведро уже шлепнулось о тягучую черную воду и сразу же стало тяжелым, почти неподъемным, а я, навалившись на сруб, все гляжу вниз, в глубину, размышляя: а что там таится, в сырой темноте, в этой бездне? Есть там что-нибудь различимое глазом или только один вечный мрак, вечный холод?
Читать дальше