Под стеклянной дверью зашелестело, он крикнул: «Войдите!» Но никто не вошел, и он отпахнул одеяло. Ремешок часов неплотно сидел на руке и перекрутился. Левенталь насупился, разглядев показания стрелок: чуть ли не полвторого. Он сидел, подавшись вперед, и глыбилась на жирной груди рубаха. Потянулся было за ботинками и носками, но вдруг оказалось, что невозможно шелохнуться, не передохнуть. И странно обнаружилось, что нет в нем ни единой частички, на которую не навалилась бы вся тяжесть мира: давит на тело, на душу, снизу толкает в сердце, сверху жмет на кишки. Он сосредоточился, шевеля губами, будто хочет что-то сказать, мучительно задышал носом. Но между тем соображал, что за этим сбоем в бездумных движениях, которые он всегда производит, утром вставая с постели, таится возможность понять что-то непереносимо важное. И надо хвататься за эту возможность. Он все свои силы напряг, чтоб собраться, исходя из той, начальной, уверенности, что весь мир на него жмет, весь мир сквозь него проходит. Он ужасно разволновался. Сидел в той же позе, этакой глыбищей, уставя угрюмое лицо на нежные папоротники в серой траве. И раздувал ноздри. В голове мелькнуло, что он как шахтер в забое — чует запах, воспринимает жар, но так и не видит огня. И вдруг спазм прошел, но с ним и таинственная возможность. Он завозил подошвами по ковру, и ноги дрожали. Потом встал, подошел к окну, услышал, как хлещет вовсю ветер. Качает деревья на узком клинышке парка шестью этажами ниже, щиплет на крышах провода, выбивает дым из-под облаков, развеивает, как сажу по парафину.
Он оделся, и чуть-чуть ему полегчало. Манжеты на рубашке запачкались, пришлось подвернуть, перезастегнуть пуговки. Галстук сунул в карман: помоюсь, потом надену. Сдернул с кушетки простыни, вместе с шелковым одеялом тщательно сложил на стуле. Открывая стеклянную дверь, думал застать в холле миссис Гаркави, кого-нибудь, удивился, что так тихо в квартире. Темная комната Гаркави была открыта, кровать пуста. Левенталь включил свет, увидел брюки, аккуратно вывешенные из верхнего ящика шкафа, змеившиеся по полу подтяжки. Распластанная газета крылом прикрывала лампу.
Гаркави в одиночестве сидел на кухне. Под боком тикает тостер. На электрической плитке разогревается кофе. Вельветовая курточка поверх пижамы, с пояском, с кожаными крупными пуговицами. Голые ноги он поджал под себя на стуле. Шлепанцы — на полу.
— Привет! — У Гаркави был довольный вид. — Гуляка!
— Привет. Где все?
— Отправились к Шифкарту-старшему на праздничный обед.
— А ты почему не пошел?
— Тащиться в Лонг-Айленд-Сити, когда есть возможность подрыхнуть? Они в девять двинулись.
— Надеюсь, ты не из-за меня остался?
— Из-за тебя? Нет, выспаться хотелось. Выходные — отрава, если тебе рано вставать. — Он погладил свою золотисто-зеленую курточку. — Люблю попозже позавтракать в тишине. Холостяцкие замашки. Раз не женат, уж надо держать марку.
Кухонный свет, отражаясь от плиток, от белого холодильника, резал глаза Левенталю. Он поморщился слегка.
— Как ты? Не очень?
— Голова болит.
— Ты же пить не привык.
— Да уж. — Левенталю слегка поднадоел этот тончик.
— Ты вчера был хоро-ош.
Левенталь глянул угрюмо:
— Ну и что из этого?
— Ничего. Я же не пилю тебя, понимаешь ли, за то, что ты слегка поднабрался. Значит, были причины.
— Где у тебя аспирин?
— В ванной. Я принесу. — Гаркави приподнялся.
— Сиди-сиди. Сам найду.
— Выпей чашечку кофе. Полезней будет. — Он спустил ноги со стула. Очень длинные белые ноги, и даже большие пальцы и те точеные.
Левенталь налил себе чашку черного кофе. Горького, с ощутимым на языке осадком, но он чувствовал с каждым глотком облегчение.
Гаркави вздохнул:
— Я и сам какой-то кислый. Что уж я там выпил; но этот шум, гвалт и вообще. А мама — вскочила в семь, навела порядок. Вот энергия! Ее мать — та была такой вихрь, ой-ей-ей! До девяноста четырех дожила. Помнишь ее? На Джоралемон-стрит?
— Нет, не помню. — Левенталь старался вернуть то чувство, которое на него нашло, когда он одевался, и понял, что оно почти совсем улетучилось.
— И в кого я такой! — продолжал Гаркави. — Меч, износивший ножны [26] Из стихотворения Джорджа Байрона: «Уж мы бродить не будем с тобою при луне… И меч износит ножны, душа износит грудь».
. А старики… Шлоссберг, скажем, — тащит на себе семью, никудышного сына, этих дочек. Старика иногда заносит, конечно, но надо ему отдать справедливость. Настоящий мужчина. Теперь не часто такого встретишь. Я к нему иногда цепляюсь, но я просто люблю поспорить. Не доверяю людям, которые не любят спорить.
Читать дальше