— В этих бутылках намешано всего п-п-помемногу, — заметил Тото.
В пустой общей зале было жарко, в углу гудела большая печка, выложенная фаянсовыми плитками.
Через четверть часа они шагали в Темпельгоф. Фон-Шамиссо шагал впереди, ефрейтор замыкал шествие. Эти запоздалые меры предосторожности свидетельствовали о том, что, предоставив им такую свободу, Шамиссо превысил свои полномочия. Они чувствовали себя разбитыми, усталость овладела ими, едва они увидели лагерь.
Они миновали ферму, которая виднелась из окон «штубе» 17-4. Прямые линии почерневшего деревянного строения четко вырисовывались на фоне равнины. Крыша была покрыта новой черепицей; четыре серебристые березы как бы отмечали границы возделываемой земли, окруженной песком. Овца пощипывала пучки жесткой травы. Возле фермы работала женщина могучего телосложения, со славянскими чертами лица, выступающими скулами и узкими глазами. На ней была надета цветастая юбка с корсажем, на плечах — темно-красная косынка, волосы повязаны пестрым платком. Она держала за узду лошадь с низко опущенной головой, вроде тех, что тянут бечеву по реке.
Лошадь была лошадью, крестьянка — крестьянкой. Лошадь беспрерывно ходила по кругу в упряжке, напоминающей манежную корду.
— Она похожа на нас, эта лошаденка, — сказал Эберлэн.
В голосе образцового беглеца слышалась досада: «Он сердится на меня, — подумал Субейрак. — Теперь он сердится на меня. Сердится потому, что я психологически помешал ему „сделать попытку“, поставил его в такое положение, которое требовало от него некоторого нравственного благородства по отношению к врагу».
Франсуа не проявил любопытства, не спросил у артиллериста, кто была эта накрашенная женщина в Лауэнмюнде, откуда он знал ее. Однако он был поражен, убедившись, что Эберлэн не лжет, не преувеличивает, не обольщается.
Двое детей — младший казался точной копией старшего — смотрели на пленных голубыми глазами, полными удивления. Женщина, дети и лошадь снова принялись медленно кружиться, приводя в движение примитивный жернов.
— Кто же настоящие пленные? — спросил Франсуа, неприятно пораженный унылой символикой этого зрелища.
— Ох, устал… — вздохнул Ван. — Знаешь, Франсуа, я вспомнил в связи с Ватреном… Помнишь Рикэ, лейтенантика-сапера, который работал в батальоне, когда мы находились в Эльзасе?
— Помню.
— Так вот однажды — ты, кажется, был в отпуску — Рикэ во всеуслышание заявил в офицерской столовой: «Я часто спрашиваю себя, что мы здесь делаем?» Все посмотрели на него. Ты знаешь, как нетерпимо относился Ватрен к пораженцам. Но тут он тихо ответил: «Я тоже не знаю. И все же я не могу не быть здесь».
— Да, — ответил Франсуа. — Да.
У полицейского поста ефрейтор пересчитал идущих. Он дважды сбивался со счета, хотя их было всего пятеро. Положительно это стало традицией. Шлагбаум приподнялся. Они отдали честь Шамиссо и распростились у входа в III блок. Задумчивость не покидала Субейрака. Слова Ватрена, переданные Ваном, представляли старого майора в необычном, загадочном освещении.
Перед ним мало-помалу вырисовывался образ человека в несчастье, в одиночестве, в плену, в тягостных раздумьях, человека глубокого, сложного, значительного, несмотря на военный мундир, человека, который молча переживал драму многих и многих и отдавал себе в этом отчет.
V
Несмотря на прочную дружбу, связывавшую обитателей «штубе» 17-4, они замыкались в себе, когда приходил вахмистр, раздававший почту. Франсуа уединялся в своей берлоге, на самой вершине трехъярусной койки.
Ответ Анни, доставленный почтой для военнопленных, был написан на плохой бумаге установленного образца со штемпелями рейха — орел, держащий в когтях свастику, — и круглой печатью geprüft [44] Проверено (нем.).
, принадлежащей цензуре, которой также заведовал Шамиссо. Штамп французской почты, украшавший письмо, с непреднамеренной иронией гласил: «От облигаций солидарности никто не отказывается». Адрес написал он сам три недели назад на талоне для ответа, вернувшемся к нему сегодня из Парижа. Таков был порядок, предписанный уставом, но он портил им удовольствие — получалось так, словно они сами себе писали письма.
Он вскрыл конверт. Анни нумеровала свои письма. Это было ее семьдесят пятое письмо за время его плена.
Растянувшись на сбившемся комьями матраце из бумажной стружки, Субейрак с первых же строк почувствовал, что это письмо было особенно важным.
Читать дальше